Я подошёл к толпе и осторожно вклинился плечом между рыжим мужичонкой и нарядной молодой барыней с годовалым малышом на руках. Мужичонка только вздрогнул, когда я слегка оттеснил его в сторону. Тут ведь тоже надо соображать, кого можно оттолкнуть, а от кого за это и по шее получишь. Миг – и вот уже мужичонка с барыней позади, а я осторожно пробираюсь дальше.

Времени-то прошло всего ничего, а я уже протиснулся в первые ряды. Впритык стоял какой-то очень толстый дядька среднего роста. По одежде – богатый иноземный купец. Но мне всё равно, купец не купец, а смотреть не мешай! А песельники, которых было двое, между тем продолжали представление.

Эй, народ честной,
Не проходи, постой!
Для маленькой Марфушки
Не пожалей полушки,
А для полосатого Сенечки
Серебряной денежки!

Тут же рядом Марфушка – дворняга, наряженная в сарафан, с повязанным поверх ушей платочком – стояла смирнёхонько на задних лапах и слабо потявкивала, убеждая зрителей не пожалеть для неё полушки. А полосатый Сенечка – огромный лохматый кот бело-рыжей масти, облачённый в какие-то ремки[16], отдалённо напоминающие крестьянскую рубаху, лежал, свернувшись клубком, и, наплевав на причитания скомороха, только щурился во все стороны и даже не мяукал.

Видя, что рязанцы не очень-то спешат кидать монеты Сенечке и Марфушке, песельники решили показать кое-что поинтереснее. Один из них закричал тонким голосом:

– А ну народ, расступись!

После чего прошёлся по кругу колесом, встал посреди свободной площадки и начал гнусавить, в то время как второй подыгрывал ему на дудке:

Из-за Волги кума в решете приплыла,
Веретёнами гребла, юбкой парусила.
Заколола воробья в четыре ножа,
Положила воробья в четыре котла,
Разложила воробья на двенадцать блюд.

Ну и дальше всё в том же духе. Кто-то смеялся, некоторые кидали мелкие медные монеты. Видно, скудный ручеёк денег подстегнул певца, и он продолжил с бо́льшим воодушевлением:

Княже мой, господине!
Лучше бы у тебя пити воду, нежели у боярина мёд.
Княже мой, господине!
Лучше бы из твоей руки печён воробей взял.

Народ загомонил. Бояр многие недолюбливали. Песельники знали, над кем можно глумиться, а над кем нельзя: себе дороже будет. За всё представление ни одной шутки про Олега Рязанского, даже самой невинной, я не слышал.

Калачи-то пекут
Не про нас, про бояр.
Бояре-то не съели —
Собакам стравили.
Собаки-то сдурили
Да попа укусили.
Поп с крестом,
Попадья с пестом,
Ударили в доску́,
Поехали в Москву.

Народ вокруг не просто смеялся, а покатывался от хохота. Вместе со всеми смеялся и я. Только толстый иноземец рядом недовольно пыхтел, бормоча что-то по-своему. Не знаю, то ли он плохо по-нашему знал, то ли шутки русские ему смешными не казались?.. Он пыхтел всё громче, потом плюнул на землю и повернулся с намерением уйти. Да повернулся так неудачно, что наступил мне на ногу. А весу в нём было не просто много, а очень много! От неожиданности и боли я завопил и стал выдёргивать ногу из-под иноземцева башмака, но не тут-то было… Я потерял равновесие и упёрся носом в его огромное брюхо. Вот же купчины! Хоть наши, хоть иноземные, а животы у всех одинаковые, толстые!

Иноземец сграбастал меня своей ручищей за шиворот и легко приподнял над землёй. Мои ноги болтались в воздухе безо всякой надежды обрести опору. А рядом надрывались песельники:

Подходи-ка, поп,
Щёлкну звонко в лоб!

– Мальшик, – сказал он, – ты зачем так? Ты хочешь украсть мой омоньер[17], мой деньги?

Его голос мне что-то напомнил. Говорил он по-нашему правильно, слова коверкал не сильно, лишь немного смягчая звуки. Ещё чего, нужны мне его деньги! Княжеские воспитанники не воруют! Он оглядел меня и, поняв по одежде, что я не какой-нибудь бродяжка, поставил на место и похлопал по плечу: