Керим «пасёт» китайскую лоханку. Корма у них задрана градусов на двадцать, хода нет, на палубе кто-то копошится.

Солнце неумолимо растёт, вот-вот оторвётся от горизонта. Мгновение, ещё одно, и вся безбрежная гладь из розовой превращается в золотистую. Собираю рассыпанные гильзы в мешок. Не смотрю, но спиной чувствую неописуемую красоту.

Дробной россыпью гудит корпус и надстройка. Над головой короткими бьёт автомат, падают раскалённые гильзы. Хлестануло по броне башни и застучало дальше по палубе. Падаю за выгородку. Ещё залп. Всё стихает. Оживает трансляция: «Всем покинуть верхнюю палубу, санитаров в рубку и на шкафут!»

Хлопает дверца, спрыгивает Керим.

– Ты-то куда? Эт не нам!

Округлив глаза, тычет назад рукой. Поворачиваюсь. Застучало в висках, нечем дышать. Рядом с торпедным клюзом, уткнувшись лицом в палубу, лежит Рома. Дымится и тлеет резина пробитого жилета. Рядом корчится и кричит от боли торпедист Серёга Волынкин. У раскрытой Роминой ладони развернувшаяся газета. На ней хлеб, рыба и луковица. Снова ударило по корпусу очередью.

– К ним! – Ору Кериму и прыгаю в башню. Ещё что-то кричу, перед глазами всё прыгает, дико кричу, куда-то вверх, ничего не слышу, слёзы застилают глаза… Джойстик… прицел… Рооомка… как со стороны слышу свой хрип…

«… сбить турель на катере! Не топить!»

…не топить… топить… топить…

…корма, пулемёт, копошатся, стреляют; в перекрестье. Бью со всей дури по педали и дёргаю стволом вдоль палубы… не топить… разрывы, – рубка, палуба, корма… Не топить! …палуба, рубка… стволы чуть ниже, на стык корпуса и воды… давлю рукоятки, фиксируя стволы, сквозь слёзы вижу рвущийся и горящий кусок металла. Захлебнулись пустотой магазина стволы, онемевшая нога неистово жмёт спуск…


На своём привычном «посту». Свежий ветер. В лицо. Я и море. Море. Боль моя, неразгаданная тайна, радость и грусть. Нет для меня ничего более притягательного, чем твоя неописуемая суть. С самых первых встреч с тобой, в рассказах отца, с благоговейного трепета, многих десятков, а может и сотен, прочитанных томов, в которых есть, хоть что-то связанное с тобой, пленён и напрочь обращён в твою веру – бурями и штилями, плотами и дредноутами, Моби Диками и Мальмстримами, очарованием романтики приключений и магнетизмом живого океана. Первыми открыли мне тебя Верн и Хемингуэй. Живи и дыши, свежим ветром. Всегда. И пусть он дует сильнее, наполняя паруса мечты. И не будь твоего необузданного неистовства – урагана, паруса висели бы жалкими тряпками. Завидую твоей широте и искренности в буйстве стихии. Тянусь к тебе, наслаждаюсь. И не боюсь. Хотел бы остаться с тобой, навсегда. Ты поймёшь, как и я тебя.

Не хочу возвращаться, к ним. Только с тобой, спокоен и чист. Они же – никогда не поймут, жившего тобой и пережившего это, как и я их. И не нужно мне этого, у таких, как я – теперь свой мир, непонятный им, своими перипетиями, наслоениями и молчанием, который мы будем оберегать. От всех.

А не страшно, потому, что наделён открытым не каждому знанием: предсказано и нагадано, что свободу, даруемую вечностью – смерть, обрету не из вне, внутри она, уже, лишь ждёт своего часа. Проверял, лез на рожон, – действительно, не берёт, обходит.

Вначале было страшно, да нет же, и сейчас тоже, но сейчас плюю на него. Полное забвение осторожности – одна из форм страха.

Когда-нибудь э т о – закончится. Кто-то переживёт, и выживет, как я. Может, даже, у кого-то откроются глаза на э т о, и наступит страшный момент, названный зловещим словом: – отрезвление. Эту трагическую мудрость, которую рождает опьянение войной, мы, видевшие и делавшие это, уже познали. И никогда, ни один судья не будет допрашивать обвиняемого так пытливо, как допрашивает меня уже сейчас собственная совесть. И пока дёргаюсь и выворачиваюсь наизнанку здесь, пытаясь нарваться, – ещё ничего, там же – не будет возможности убивать страх, совесть и бессилие перед неотвратимостью и неизбежностью вечности.