«Это спектакль, – кричала её спина взглядам, – это спектакль под открытым небом!»


Воскресеньице, ох, какое жаркое! Что-то природа напутала. Такую погоду в Сочи бы, в Гагры, в Ташкент. Теплеет на планете, ощутимо очень даже теплеет. У Марьи Ивановны хорошо бы помыться, быстренько, на одном дыхании. А потом чай и спокойствие, никакой спешки.

Она бегом поднялась на третий этаж. Не любит Оксана подниматься по ступенькам или в гору медленно.

Сердце грохочет. В ушах звон, и горячее, взорванное дыхание.

«Сейчас дух переведу и позвоню. Так… зеркальце, расческа…»

Она осторожно положила цветы на коробку, заглянула в зеркальце. Тушь в порядке. Челку поправить и вперед.

«Гора с горой, а человек с человеком…» – вспомнилось или кто-то подсказал ей кстати.

Потянулась к звонку. Как сердце еще бьется!

Тихо за дверью. Нет, кто-то есть, что-то звякнуло.

Дзинь! Дзинь! – вдавила она кнопку.

Хотела раз, получилось два.

Тихо. Нет дома? Спит? Можно попытаться еще раз, а потом уже всё.

Неприятно звонить в чужие квартиры. С чего бы это? Кажется, звонки для того и вмонтированы. А всё равно как-то не по себе. Она еще раз робко потянулась рукой…

Но тут послышались осторожные шаги. Дверь приоткрылась.

– Здравствуйте! Марья Ивановна… дома?

«Кто он такой? Гость? Сын? У нее не было сыновей. Коллега? Ученик бывший? Родственник? Наверное, родственник!»

Наваждение №4.567.006

Он уснул на одно лишь мгновение, и сразу же ворвался огромный старичище с глазами Инакова и ртом бывшего соседа.

Старичище имел компанейский вид, уселся в кресло, положив ногу на ногу, вальяжно закурил огромную гаванскую сигару, не спешил, начал издалека.

– Живешь ты, братец мой, скудно с приставкой «по». Тебе бы как-нибудь жизнь переменить, направить свои стопы по иным тропам. Ты же знаешь о звездах, о вечности, так что ты пыжишься, людей смешишь, тебе бы бросить всё к чертовой…

– О нет! – неожиданно оживился Нихилов, – я делаю по мере сил и буду делать больше. Вот увидите! Я же мечтаю. Я пишу. Я рисую, и пел я в хоре. Это чтобы людей к культуре приобщать!..

– Упусти, хлопчик, – почему-то на украинский манер хмыкнул старичище, – гарне разошелся ты. Швидко! Ну да юмор в сторону, погуторим на иной ляд.

– Позвольте, позвольте, – изумился было Нихилов.

– Не позволю, особь лживая!

Страх объял Нихилова. Изменилось лицо старичищино, что-то начальственное появилось в нем, прокурорское что-то, так показалось напуганному Нихилову.

– Що це таки! В детстве мечтал начальником быть? Глаголь!

– Ме… мечтал. Но это от па… с… ма… мамой. И среда, знаете ли…

– А далее, далее? Писал, чтобы прославиться? Щобы девочки смотрели с вожделе?..

– Писал, писал. С кем в детстве не бывает. Потуги, издержки, извольте принять во внимание, воспитания… Другой я теперь…

– Рвался к общественной деятельности, дабы возглавлять и карьеру делать? В энциклопедии местечко отвоёвывал, мучило, у коего живот вспучило?

– Был грех, было корыстие! Но теперь… Что же за прошлое казнить?.. Тому глаз вон. Вон глаз!!

И Нихилов вцепился в этот ненавистный распроклятый прожигающий глаз… Все смешалось, земля и небо, потолок и удушье крутились с бешеной быстротой.

Тошно Нихилову. Душат его прокуренные ручища старичищенские. Но цепко зажал Нихилов в кулак что-то хлипкое, плачет – не просыпается, и вдруг ощущает себя сидящим на прежнем месте, а старичище улыбается, змеится на губах его отравленная улыбка, и дорого бы отдал Нихилов, чтобы проснуться.

– Какой глаз? Бачишь, этот, что ли, сынку?

Глянул бледный потный Нихилов, а на морщинистой ладони огромный глаз нихиловский лежит! Хвать Нихилов рукой за один глаз, хвать за второй оба целы. Хохочет старичище: