Управитель принимал в разгар дня, на другой улице, в том доме, куда бывшего студента мальчиком водили в детсад.
Командовал детсадом участник войны. Под Сталинградом или под Берлином, можете представить, ему, точно капитану Копейкину, оторвало правую руку. На работе инвалид появлялся в гимнастёрке, выгоревшей (как пели тогда в песне) от жары и злого зноя. Пустой рукав ветеран засовывал за потрёпанный офицерский ремень на пояснице.
Незаменимым помощником героя-фронтовика слыл методист: мужчина с крашенными в чернь волосами и помятой облигацией трёхпроцентного займа в жамканном портмоне. Он имел авторитет педагога, съевшего собаку на психологии малят.
Чем нежила себя наука тех незабываемых лет? Манией оградить детей, во-первых, от разлагающе тлетворного, преждевременного полового созревания, во-вторых, от ещё более пагубного влияния религии. Но как с этими треклятыми пережитками прошлого бороться, если родители целуют и ласкают своих чад, если из дома до сих пор не выпотрошены иконы, бабка не бросает втихаря молиться, да и сам отец по старинке, изредка, воровато заскочит в церковь, открытую при немцах, ткнёт свечку перед Николаем Угодником и – давай Бог ноги!
Однажды методист и заведующий детсадом вернулись с совещания в горкоме партии, где обсуждали свежий опыт. На другой день собрали молодых воспитательниц и потребовали в течение часа отнять у детей и снести в кабинет директора всех Тань, Кать, Маш-растеряш, Ванек-встанек, всех кукол мужского и женского пола.
Стали изымать разбитых, покалеченных, лоснящихся разноцветных кукол. Детсад ревел несколько дней.
– Нездоровые инстинкты! Преждевременное чувство материнство уже созрело у девочек, – констатировал методист.
Три дня был словно траур. Дети неохотно ковыряли вилками в тарелках, вяло бегали, мало прыгали, и всё спрашивали, куда забрали их матрёшек.
На четвёртые сутки воспитанники обнаружили, что в их палатах возникли какие-то странные существа. Это были пузатые, бородатые, в чёрных платьях, набитые опилками жадные попы. Дети сконфуженно молчали, разглядывая атеистические чудовища.
Руководство ликовало: заменив кукол «колокольными дворянами» оно убило двух зайцев – срезало пик писклявой сексуальности и взметнуло ввысь антирелигиозную пропаганду.
Но на пятый день… К увечному подскочила четырёхлетняя замарашка, дочь бочара:
– Аким Петрович! А у меня ребёночек крещёный! – и показала пальцем на крестик, нарисованный ею огрызком чернильного карандаша на крохотной пелёнке, куда завернула безобразного жреца.
Калека не поверил своим глазам…
Малыши расхватали православных батюшек и носили на руках, баюкая, воркуя с уродцами, усыновив глупых попов…
Теперь здесь не было ни игрушек, ни добрых нянь, ни деревянных навесов – грибков с песком. Во дворе не мог отдышаться грузовик с железным прицепом, откуда сгружали пыльную картошку. Неряшливые милиционеры да вертлявые паспортистки набивали ею свои сумки и багажники двух административных «Волг».
В помещении с черепашьей скоростью двигался ремонт. Свисала наружная проводка, в углу возились штукатуры. В толпе, сгрудившейся на приём, талдычили о том, кто, куда и зачем, сколько стоит капуста на севере и почём килограмм мяса в Караганде. Чей-то голос честил повышение цен. Остальные прислушивались, зыркая в сторону бирки на свежевыкрашенной белой двери. Бирка представляла из себя клок серой картонной бумаги с тремя страшными буквами, жирно выделенными синим карандашом:
КГБ
В эту дверь, храни Боже, никто не входил и не выходил.
Бывший студент направился к ней и, хотя знал (в университете мохнатое ухо первого отдела не оставило без любезного внимания его пылкую прощальную речь и пригласило языкатого первокурсника к себе на доверительную беседу), что сотрудники госбезопасности всегда сидят за двенадцатью железными дверями, за двенадцатью медными запорами, и к ним, не ведая секретного кода в наборном замке, даже зайцу косому не проскочить, потянул на себя – буйная головушка! – ручку таинственной двери.