– Нет.
– Ну, вот! А ведь это основа основ любого произведения! – Старик шумно вдыхает, наверное, с полкубометра воздуха, махнув рукой, опустошенно замолкает и, в который уже раз, закуривает.
– Если я вас правильно понимаю, Николай Дмитриевич, писать книги мне не дано, не мое это дело, так? – огромным усилием воли я стараюсь казаться спокойным.
– Нет, не так! – категорично рубит Старик. – Ты просто обязан стать писателем, и для этого у тебя есть главное – дар Божий, ты доказал это на сорока страницах своей рукописи. Надо лишь развить и усовершенствовать этот дар. Первый шаг ты сделал: эмоционально отреагировал на дрянной рассказишко столичного графомана. И это – правильно! Не эмоциональный человек, никогда и ничего не создаст – настоящий творец пишет нервом! Запомни непреложную истину: писать, это значит страдать! Ибо творчество – это, прежде всего излом, кровоточащая, незаживающая рана. Может быть, мои слова прозвучат кощунственно, но для настоящего писателя полезны даже личные трагедии, потому что дают необходимый для работы духовный материал.
Кузаков долго и сосредоточенно смотрит куда-то сквозь меня, потом изрекает:
– Лишь один положительный фактор я должен отметить: за эти полгода ты научился, интуитивно, разумеется, технически правильно строить произведение. Стал разбираться в том, что такое фабула, композиция, сюжет, глава и всё прочее… Литературного образования не имеешь, но, тем не менее, хотя бы это постиг. – И, помолчав, вдруг добавляет, задумчиво и медленно. – А тому грамотею всё никак не могу это втолковать: долдонит и долдонит одно – сейчас в моде бессюжетные вещи, сейчас в наибольшей степени ценится язык повествования! Не понимает, что бессюжетное произведение, это кипа не прошитых шнуром документов – уронил и всё рассыпалось. И чему их только учат в этом литературном институте!
– Тот грамотей, это кто? – уставший от неудач, интересуюсь я равнодушно.
– Димов, кто же еще! – Старик поднимает на меня удивленный взгляд. – Разве я тебе о нем не рассказывал?
– Не припоминаю.
– Вот даже как? – еще больше поражается Старик. – А, впрочем, немудрено, он ко мне не так давно стал захаживать. Интереснейший тип! Тебе непременно надо с ним познакомиться, – Кузаков бросает взгляд на настольный календарь, – кстати, Димов послезавтра обещал заглянуть.
– Если так, то и я смогу прийти, выходной, наконец-то дали.
– Вот и чудно, подтягивайся часикам к десяти… – и вдруг просветленно улыбнулся. – Моя воля, я бы из вас двоих одного писателя сделал: ты бы построением сюжета занимался, а Димов языком. Глядишь, и накропали бы что-нибудь путёвое…
И вот он, Димов. Плечистый коренастый парень стремительно поднимается с кресла навстречу мне, делает пару коротких, каких-то вкрадчивых шагов. И это движение, мягкое и пружинистое, тотчас же ассоциируется у меня с движением рыси, гибкое, мощное и в то же время лениво-вальяжное. Глаза темные, выразительные, смотрят из-под нависающих дуг бровей с потаённой хитринкой. Большая ладная голова уверенно покоится на сильной шее. Волосы черные густые, на высокий чистый лоб волной ниспадает челка. Во всем образе Димова, в его небольшом росте, в компактности сильного поджарого тела, в смуглости улыбчивого лица, в прищуре чуть раскосых глаз, какими-то незаметными множественными штрихами и штришками пробивается «гуранистость».
Гураны, это особая, азиатская порода забайкальцев, заселяющих огромную территорию приграничной Даурии. Множество народов и народностей вносили свои капли в этот сложный человеческий сплав, в результате чего и получилась «гуранская нация» – по-русски широкоскулая, с черным бурятским цветом густых волос, с тунгусским прищуром темных глаз. Трудолюбивая, хлебосольная, отчаянно-смелая, неприхотливая, умеющая и сеять, и строить, и воевать, и гулять, эта нация снискала себе немеркнущую славу. Нет сомнения, что именно суровая порубежная даурская земля, охваченная жестокими войнами на протяжении многих веков, притягивала, удерживала, формировала и взращивала такие отважные сердца и чистые души.