– Уйди, монах, от греха подальше. У вас свои праздники и обряды, у нас свои.
На Священный Холм единой толпой шли десятки горожан. Только проход их был не таким весёлым, как обычно. Мужиков было больше пьяных, чем трезвых и бубенцы на подолах женщин и девочек звенели негромко, а у некоторых и вовсе их не было. Хотя многие дети, у которых не было смерти в семье, ещё вчера утёрли слёзы.
Чуров богов в Сукромле было больше, чем в соседних деревнях – двенадцать. Помимо основных семи были ещё Хорс – бог солнца, переходящий с приходом длинных дней от Леля в Ярило. Чур его был отмечен восьмилучёвым коловоротом. Святовит – бог войны и победы, что для города Сукромли, стоящей на перепутье многих дорог и иногда отбивающейся от нападений недругов, было необходимо. Ему в деревянные руки на время Масленицы вкладывали меч и булаву. И Дивана – богини охоты, с навешенными сегодня на плечи луком и тулом со стрелами.
Чуть в стороне от основных богов стоял чур Чернобога – злого бога Упырей, приносящего несчастья. Он, осиновый, с привязанной чёрной бородой до колен, стоял выкрашенный сажей в чёрный цвет. Рядом темнел чур Марены – марева сознания, богини болезней и смерти, её распущенные седые льняные волосы до пояса закрывали глаза.
И все чуры стояли не отмытые и не украшенные. Не до того было горожанам во время Крещения.
– Вот вроде бы делаем благое дело, выполняем поручение великого князя Новгородского, а чувствую себя сволочью, – жаловался Юлья, вытирая под волчьей шапкой пот. Он вместе с писцом Корнем перенёс из саней к пыхтящим от тяжелой работы монахам ящик с киянками[40], и уселся на необтёсанном бревне, рядом с новгородским воеводой.
– Ты чего, за стариков переживаешь? – отмахнулся Лихва, так и не вставший с утра с большого бревна, не подошедшего для строительства. Он наблюдал за порядком. Проходящие мимо мужики, со злобой смотрели на него. – Не нужно переживать. Старики ушли в лучший мир. И внукам их радость – меньше нахлебников.
– У меня плохое предчувствие, – не успокаивался Юлья.
– У тебя предчувствие, а я по жене соскучился, – ворчал писец Корень, сев рядом с Юльей и делая пометки на цере[41] в списке принесённых инструментов. Вечером он, ровняя воск, переносил пометки на бересту.
– Да чего это ты? – Удивился Лихва. – Дворовых девок у князя полно, бери любую.
– Да не хочу я любую, – с тоской объяснил Корень. – Я хочу свою жену, она лучше всех. На других у меня уд не поднимается.
– Да, жена у тебя, действительно, баба видная, – засмеялся Лихва.
Покусывая отросшие пшеничные усы, Юлья чертил сапогом по снегу круги.
– Вы всё про баб… а у меня сердце не на месте. – Боярин смотрел на монахов вчетвером уложившим тяжелое бревно в пазы самого нижнего венца[42] сруба и стучащие по нему киянками.
– Да, тяжко здесь. – К дружинникам подошел отец Николай. – Горожане обходят нас стороной. – Разведя худые руки отец Николай вздохнул. – На всё воля Господня, мы хотели, как лучше…
– А получилось, как всегда! – хохотнул Лихва.
– Я больше не буду наказывать и калечить горожан, – тихо сказал Юлья.
– А кто тебя заставляет калечить? – Лихва сморкнулся в сторону. – Дал пару раз в морду мужикам, увёл со двора овцу, и они сами побегут креститься.
– А в Ружове? Ты помнишь, Лихва, там двое детей не успели выскочить из дома…
– Бывает такое, бывает, – поёжился Лихва, вспоминая полыхающую пожаром улицу непослушного городка.
– Я тоже не хочу больше ездить на крещения. – Корень сильно замотал головой. – Никакого понимания, и дома перед дочками стыдно показаться. Нужно менять жизнь.
– Иди, меняй. И хватит пиздеть. Дружина! Монахи! – Крикнул Лихва в сторону стройплощадки. – Идём обедать, вечером доработаем.