– Да чего уж, не в первой. – Засунув руки подмышки, под тулуп, Любаша притоптывала ногами в онучах и лаптях. – Одеться надо было теплее, но я как с ума спрыгнула, когда увидела оленёнка.

Домослава, жалея руки, стала втаптывать его ногами в коротких обрезанных валенках.

* * *

При виде Годиславы оба пса перестали лаять и рваться с ремней и только поскуливали, всем телом дрожа от нетерпения. Они изо всех сил тянулись к любимой хозяйке, кормившей их чаще других.

Первые брошенные куски псы сожрали ещё на лету и смотрели на Годиславу просящими глазами.

– Позже принесу, когда тушу разделаем. Костей с мясцом, – посулила она и прошла в сени.

Из сусека[20] она достала комок соли, положила в мешочек, привязанный к поясу. Разогнулась, потерла хромую ногу и подхватила пустую липовую кадку.

– Годя! Годя, итить твою ленивую! – донеслось на разные голоса с заднего двора. – Поспешай!

Сырые внутренности оленя воняли дерьмом, не отвратительным свиным, всё-таки животное травоядное, но всё равно противно. Выворачивая синюшные кишки наизнанку, Любаша соскребала с них белесую слизь, и мыла, мыла, мыла их в пяти водах… а вода с каждым ведром становилась всё холоднее. Кишками провоняла вся одежда. От рук, платка и даже от волос несло навозной ямой и казалось, животный дух неистребим.

Наконец, очищенные и много раз промытые кишки Любаша сложила горкой в бадью и распрямилась. На разделочном пне осталась половина туши. Ведогор резко рубил мясо, Домослава споро завёртывала каждый кусок в отдельную рогожу и засовывала в бадью на просолку. Несмотря на большой размер кадки, целый оленёнок в неё влезть не мог.

Отдельно Домослава отложила оба желудка. Их внутренний слой для начала она использует при готовке сыра и только потом для жаркого.

Сглотнув голодный комок, Любаша негромко проговорила:

– Домыла я кишки, Домослава.

– Молодец, благодарствую. – Оценив лежащие на окровавленном снегу куски мяса, подобрала не тощий, но и не жирный кусок, от средней части ноги. – Держи, и захвати бадью с кишками-требухой, поставишь в сенях.

Дрожа от холода, в короткой шубке, залитой спереди водой, в мокрых онучах, соседка смотрела отчаянным взглядом.

– Мне бы… немножко ещё, для двух сыночков…

Живот Любаши выпирал, напоминая о скорых родах. И в самой Домославе толкнулся ребёнок.

– Возьми себе немного требухи и накрой бадью крышкой, она на стене висит… К матери зайди, поешь.

– Спасибо тебе, – Любаша поклонилась, приняла из рук Домославы мясо, заснула за пазуху, подхватила тяжелую бадью и поспешила в перевалку к тёмному крыльцу, придерживая живот.

В дверях она столкнулась с Годиславой, и та быстро дала ей свёрток рогожки.

– Это солонина. Кишок тоже возьми. Жаренные, с лучком, они ой, какие вкусные.

– Спасибо, тебе, подруженька. – В голосе Любаши послышались слёзы.

– Не за что, тебе сейчас есть нужно больше, чем обычно.

Обойдя Любашу, Годислава спустилась на задний двор и, посыпая солью твердевшую на морозе шкуру оленя, стала складывать её, сначала вдвое мехом наружу, затем в четыре раза.

– Я её завтра при солнечном свете поскоблю. В темноте могу испортить и руки поморожу, с утра прясть не смогу. – Громко говорила она в сторону свояка. – А завтра днём потеплеет, и шкура лучше выйдет. Нога моя ноет, оттепель чувствует.

– Тебе лучше знать, – согласился Ведогор. – Ты у нас главная по шкурам.

Деревня Явидово. Посиделки у ткачихи Славуньи

Тяжесть ножика в руке, да ещё складного, заставляла Сотю бегом бежать до дома ткачихи Славуньи. Пусть младшие смотрят, завидуют.

По всем лавкам и на скамейке девок и молодух набилось больше десятка. Кто пристроил переносные прялки у ног, кто между колен и деловито насаживали на навершие льняную, а чаще шерстяную кудель