Любому случайно зашедшему в палатку или пробудившемуся, старлей показался бы явлением не от мира сего, духом, пролетающим над вымершими селениями, духом удивлённым и спустившимся вниз убедиться: а есть ли тут вообще живые? Жизнь!
Живые были, были и мёртвые, и умирающие.
Позавчера… да-да – позавчера жестоко и мучительно умирал человек. Пленный. Все почему-то сразу решили и вынесли приговор: он виновен во всех наших бедах!
– Он, он стрелял! Мне ли не видеть. У меня оптика, знаешь, какая! У-ух, гад.
И все и сразу поверили. На войне верится легко и просто: там они, тут наши. На войне вера облекается в форму, обвешивается значками различия и поднимает знамёна. Там – зло, тут – правда. А разве злу можно прощать? Ни за что! Ненавижу!
– Бей его гада, ребята! Он Лёшку очередью скосил.
Пророчества. Сколько мистики вкладывается в это слово. А никакой мистики, мы – люди – сами выдыхаем в воздух всё, чем мы дышим, наши чаяния, мгновенные прихоти, мы выдыхаем настроения и болезни. Маты. Пленному совсем не нужно было становиться пророком собственной судьбы, не нужно было зубрить иностранный язык в школе – он понял всё и сразу. Глаза, только что живые, преждевременно потухли. Это были глаза осуждённого на казнь, продолжали моргать одни веки, затравленно и всё медленнее, а глаза, глаза изъяли (уже за ненадобностью) и вместо них вставили блеклые стекляшки (на этот случай и стекло сгодится).
Но дальше что-то пошло не так, не по-военному чётко – без лишних вопросов – не так. На защиту зла выступил тот, кто олицетворял добро и, значит, был «нашим» по всем знакам различия. На защиту избиваемого пленного бросился Ваня-старлей.
– Не трогайте его!
– Да ты чего, старлей, он Лёшку!..
– Отставить!
Из-за хрупкой спины Вани, тяжело хрипя, затравленно выглядывал одним глазом пленный, второй разглядеть за сгустком крови было невозможно.
– Старлей, не бери греха на душу, отступись! Я за Лёшку знаешь… до конца пойду. Он мне другом был. По-хорошему прошу, уйди.
– А ты бы хотел быть сейчас на его месте? Ты что ли не стреляешь в их сторону!
– Да мне насрать на ту сторону, понял старлей! Мой друг Лёшка был на этой. На этой! А вот ты на какой?
Лёшку любили все – он скрашивал своей хриплой гитарой промозглые вечера. Три аккорда, но пел… душа оттаивала, и посреди хмурой зимы, нечаянно вспоминалась озорная весна. Однажды он пел посреди боя. Вот взял просто так – и запел. Никто ж не знал, что они с радистом последний спирт перед этим употребили. «Что б душа, значит, не болела. Чё он там у тебя в загашничке, выдыхается». Комполка ругнулся когда узнал: «Без связи могли оставить, черти…», – и оценил пение – представил к награде.
Лёшку любили все. Ваню спасли звёзды на погонах и слава «Иоанна»:
– Да чего его дурака слушать!
Ваню кто-то сзади толкнул, да так, что он потерял равновесие и упал. Тут же ловко набросили сверху вонючее тряпьё на голову, пару раз въехали по почкам «для науки, молчи, дурак, когда все хотят», – и вопящего, извивающегося и беспомощного оттащили в сторону, ощутимо больно пиная для острастки. Когда бледного Ваню, отпустили, он сбросил с головы старое одеяло и с трудом поднялся. В голове шумело, отбитые почки ныли и обиженно покалывали в боку: мог бы и промолчать!
Старшина примирительно протянул руку:
– Что же вы так неаккуратно, товарищ старший лейтенант, нужно под ноги смотреть, так и убиться недолго. Мы уже с ребятами испугались за вас.
Ваня, ничего не ответив, взял протянутую фуражку и отошёл в сторону, туда, где в грязи и муках умирал человек с перерезанным горлом. Назвать то, что он увидел, человеком, можно было с натяжкой. Измазанная глиной форма, слипшиеся волосы – корчившийся в конвульсиях комок грязи, странным образом когда-то оживлённый рождением и вот теперь возвращающийся в привычное состояние. В глину. Жизнь иссякающей вязкой струйкой крови потихоньку покидала тело пленного, стекала в лужу и смешивалась с бурой жижей.