– Ага. Баба веселая. В избе шаром покати – стены голые, вот те крест. Муж Анисим по разным деревням пьянствует – на какие гроши, мне неведомо. С женой раз в год увидятся – и новое чадо. Растут, как цветики полевые. Что-то с ними дальше будет?
Все дети были низкими и тощими, а рубашечки грязными и заплатанными. Однако выглядели ребятишки веселыми. Они уже нашли что-то на дороге и окружили это. Коротко стриженные светлые головки шевелились, словно одуванчики от ветра. Самый старший на руках держал младшего.
– Они у добрых баб едят из милости, у сердитых воруют без жалости. Потому, должно быть, еще на ногах, а не в землице сырой. А у зажиточного Корнилия жена никак выносить чадо не может, хоть и сама по виду не хворая. Эх! Один слепнет от золота, а другой от голода.
В полдень по улице никто больше не ходил. Отдыхали люди после обеда и трудов утренних. Прасковье на селе показываться в такое время было лучше всего. Агафии знакомиться ни с кем не хотелось. Обернувшись, она еще на детей смотрела, отходя от церкви, как вдруг дернула девицу вековуха за рукав и сказала:
– Устинья бредет!
Увидела княжна бабу высокую, крупную, румяную, с животом, из-под рубахи цвета непонятного и армяка, во многих местах рваного и незашитого, чуть ли не кричавшим об ожидании матушкой младенца. Агафия глаза опустила. Прасковья головой покачала. Заметив вековуху, баба улыбнулась широко и к знакомой приблизилась. До чужой девицы Устинье дела словно и не было.
– Соседушка, как моя изба? – спросила матушка, ладони сложив у самого уха Прасковьи и крича туда.
– Почем я знаю? Ты через двор от меня живешь!
– Я у Пелагеи ночевала. Вчера у Фроси. Сейчас к Татьяне на пироги иду. А надо бы в первый раз за весну домой наведаться, – засмеялась Устинья и пошла своей дорогой.
Немного не доходя до своего двора, показала Прасковья Агафии место запущенное – двор этой бабы, жившей как пташка, гнезда не свившая. Ворот не было вовсе.
– А им не от кого запирать. Попроси дурака дверь стеречь – он ее на плечи взвалит и по ягоды пойдет. Анисим створки сам снял – то ли печь топить, то ли на спор, – рассказывала спокойно Прасковья, а княжне плакать хотелось от жалости к детям.
Крыльцо избы набок наклонилось. Сквозь распахнутые дверь и окна видны были грязные голые стены и пол. Какие-то столбы, бревна и доски хранили еще память о разобранных хозяевами непутевыми бане или хлеве.
Следующий двор ворота имел – и сейчас их раскрывала совсем молоденькая девица, почти ребенок. Волосы у нее были темно-рыжие, всклокоченные, заплетенные в короткую косу. Рубаха – грязная, серая, с кое-где оборванной желтой тесьмой – сидела на нищенке мешком. Почуяв, видно, Агафию и Прасковью за своей спиной, маленькая хозяйка к ним обернулась:
– Вот и гости пришли к нам с сестрицей!
Схватив княжну за руку, девочка затащила ее на двор, где сараи, хлев, конюшня и амбар покосились. В них гулял ветер. Но страшнее всего была изба – темная, с дверью закрытой и рухнувшей крышей.
– Ты Ванюшу не видала? Сестрица его ждет. Зовет меня сегодня и говорит: «Коли придет Ванюша, так обрадуюсь, что тебе, Аксютка, платочек желтый подарю!» А я тебе сказку расскажу. Жила-была княжна – красавица писаная. Летит сова по небу ночному. Внучка плачет – бабка ее топить ведет. Ха-ха-ха!
Лада-млада, кудри-кольца,
Полюбила своевольца!
Он за стог не силой вел.
Там цветочек алый цвел.
Ай-люли, ай-люли!
Сваты к ладе не пришли…
Агафия смотрела со страхом в глаза безумной. Были очи большими, цвета выцветшего лопуха, полными одиночества и тоски, словно внутри кто-то понимал всю тягость житья-бытья нищенки, помочь рвался, но не мог.