Я отпыхиваюсь на дне окопа – бегать в броне не самое приятное занятие. Окопы знатные, глубокие, бетонированные, их взяли совсем недавно, немного подправили под себя. На бревно насажена каска-обманка. Калмык гладит облезлого и тощего кота-шпротика. Кот от людского внимания тарахтит, как БТР. Интересно, окопные коты и к укропам также приходят, а те их гладят и подкармливают тушенкой? Если буду писать рассказ, то по литературным канонам Калмык в систему персонажей не вписывается. Сюжет не двигает, тему не раскрывает. Зато он приехал на передовую делать репортаж, потому что настоящий военкор, не то, что я – безвестная и безымянная. «Твоя проблема в том, что ты слишком любишь своих персонажей», – говорил руководитель литстудии. И поэтому я сейчас внимательно смотрю, как Калмык гладит кота, чтобы непременно об этом написать. Сколько раз этот военкор уже мотался через границу, чтобы привезти такую нужную для добровольцев снарягу…

– Эй, Буковка, тебе тридцать семь. Тебе давно пора дома сидеть и борщи варить, – говорит Моцарт.

– Борщи – это тема, – соглашаюсь я.

«Буковка» – мой несуразный, слишком длинный позывной, в эфире он сливается в Букашку, Буку, Кафку…

– Когда укропы в плен сдавались, их борщом кормили, пирожками, аж зло берет. Нас не кормят, – продолжает свою мысль Моцарт. Он весь какой-то породистый, точеный, ладный, как офицер из советских фильмов. И тут же разъясняет:

– Да я всё понимаю, зачем это, – чтобы они в плен пошустрее сдавались. Но всё равно зло берёт.

Подошедший Старый поправляет ремень автомата, прикуривает у костерка согнутую дугой сигарету, вздыхает:

– Ночью за двухсотыми на поле пойдем, месяц уж лежат.

Не по-людски это.

– Наши? – интересуется Калмык.

– И наши, и не наши, – отвечает Старый. У него на макушке свернутая по краям валиком шапка-плевок. Как у Змея из сериала «Спецназ».

– Кто за нас воюет, тот и наш, – поясняет Моцарт.

– Да мы и укропов выносим. В мешки складываем и выносим. Была договоренность, чтобы телами обмениваться, но с их стороны не срослось что-то, – сетует Старый, – приходится закапывать…

– Тоже люди. Жалко, – проносится грустным эхом.

– Там не только укропы. Итальянцы точняк есть и поляки.

– А мне свои руки жалко, – ворчит Моцарт. – Убиваешь их, убиваешь, ещё и закапывать.

– А у нас в Сирии так и было: ты убил, ты и закапываешь, – улыбка Старого похожа на гримасу, – там же жара, не закопаешь, к вечеру будет беда.

– Заминировано там? – спрашивает Калмык.

– Уже нет, наши сапёры сработали, – Моцарт отхлёбывает из чашки и прикрывает глаза. – Простреливается хорошо.

– Там ближе двух метров не подползти. Дух такой. Давно лежат, – развивает тему Старый.

Моцарт дергает плечом. Я чую, как подступает тошнота, хотя вокруг по-прежнему пахнет только землей, дымом и травой.

– Фиг знает, как их вынести, – размышляет Старый.

– Крючком зацепить за броник? – предлагает Моцарт и тут же сам себе мотает головой, тупанул.

– Ну и дотянешь только то, что в бронике застрянет, а остальное как по полю собирать? – хмыкает Старый.

– Да… что делать – поблюём, но своих забрать – это вопрос чести.

Они спокойно едят консерву, а я смотрю в глубокое, живое, кобальтового цвета небо. На днях на КПП рыдала женщина, мать одного из тех, кто лежит сейчас в том поле, она вцепилась тонкими крючковатыми пальцами в плечи Старого, и её легкие, пушистые седые волосы топорщились, как перья – она была похожа на птицу Сирин и кричала тоже по-птичьи:

– Почему ты живой, а он нет? Сдохни тоже! Сдохни!

– Она мать, – так подытожил потом Старый.

Я верчу между пальцами найденный в кармане алый обломок скорлупы крашеного пасхального яйца, щелчком отбрасываю его в фисташковую траву и думаю, что если я закончу так рассказ, то это будет, конечно, символично, но слишком нарочито. Мой сын тоже через пару лет пойдет в армию. И это страшно, но правильно. Это тоже вопрос чести. А моя жизнь вообще бессмысленна. У меня не получится даже написать нормальный рассказ об этом дне. Зато я могу его прожить.