– Да хватит тебе твердить одно и то же! Он уже двенадцать лет как умер, Саймон. Никто не наденет на тебя наручники.

– Ну да, не наденет, а знаешь почему? Почитай выводы. Меня спасла чисто техническая формальность – и все будут так думать.

– Ты слишком волнуешься. По-твоему, университетские профессора не способны оценить важность права психотерапевта не разглашать услышанное от клиента во время сеанса?

– Конечно способны. И, скорее всего, согласятся с решением суда. Но это все равно не доказывает, что я не убивал отца.

На это у меня нет возражений. Он прав. Я пытаюсь его утешить, а он прав. Эти выводы суда висят над его головой все последние двенадцать лет, и в них идет речь о наказании за неявку в суд по повестке, выданной большим жюри, которое рассматривало дело об убийстве Теодора Добиаса в его доме в Сент-Луисе, Миссури, куда он перебрался после того, как умерла Глори, а Саймон отрекся от отца. Правда, в документе не называется имя Саймона, но там сказано, что речь идет о члене семьи убитого, которому на момент убийства было двадцать четыре года. Саймон прав еще и в том, что под это описание не подходит никто, кроме него.

Прокурор округа Сент-Луис особенно заинтересовался телефонным звонком Саймона своему психотерапевту ранним утром того дня, когда его отца нашли мертвым в бассейне с ножевым ранением в живот. Саймон тогда нанял адвоката, и тот вел его дело целиком, от начала и до апелляции в суде высшей инстанции, который и вынес решение в его пользу. А ту терапевтку никто даже не спрашивал, что именно сказал ей Саймон.

Полиция, поди, и теперь думает, что отца убил Саймон, только доказать ничего не может. И Саймон прав. У любого, кто посмотрит на это дело со стороны, сложится впечатление, что он избежал приговора лишь технически. И если комиссия по распределению должностей услышит об этом, ему конец.

Саймон выходит на середину просторной «палубы», кладет руки на бедра и оглядывается.

– Отец с мамой часто здесь танцевали. Я тебе рассказывал?

Я подхожу к нему.

– Нет.

– Ага, они брали бутылку вина, маленький бумбокс, поднимались сюда и танцевали. Иногда мама подпевала. Певица из нее была никакая, но ее это не заботило. – Он показывает на стулья. – А иногда мы устраивали пикник, и тогда я сидел вон там, на стуле, с коробкой сока и сэндвичем, и смотрел, как они танцуют. Видела бы ты… – Он опускает голову, трет ладонью шею. – Видела бы ты, как она смотрела на отца. Помню, я тогда думал – как это, наверное, здорово, когда в твоей жизни есть тот, кто смотрит на тебя вот так…

Я касаюсь его руки.

– Извини. Я… слишком много выпил.

Я обнимаю его обеими руками, прижимаюсь лицом к его груди и шепчу:

– Потанцуй со мной.

Мы раскачиваемся вперед и назад. Пою я, наверное, не лучше, чем его мать, так что мы просто качаемся в такт уличным звукам – играют и кричат дети, проезжают машины, из их открытых окон слышна музыка, но особенно помогают птицы, которые чирикают поблизости. Саймон крепко прижимает меня к себе. Я чувствую, как бьется его сердце.

Саймон заслужил, чтобы кто-нибудь смотрел на него так же, как его мать смотрела на его отца. Он заслуживает куда большего, чем могу дать я.

– Я не знаю, что в нем было такого, – говорит он. – В детстве таких вещей не понимаешь, родители – они же просто родители… Теперь, когда я вспоминаю то время, мне кажется, что она одна стоила двадцати таких, как он, а вот поди ж ты, так по нему обмирала… Он был для нее всем. А когда… когда он… когда…

– Я понимаю. Понимаю.

– Это сломало ее. Понимаешь? Просто… сломало.

Поступок его отца сломал и самого Саймона и продолжает ломать теперь, пока он глотает слезы в моих объятиях.