– Именно так! – гневно добавила Маша. – Даже, если они тут не замешаны, ими столько невинной крови пролито, что тысячу раз осудить мало!

– Я не спорю. Просто до правды докопаться хотелось…

– А не надо для «бандеровцев» правду искать! Свою они растеряли, а нашу не заслужили! Пусть их теперь немцы как собак бешеных бьют – я только порадуюсь, – возмущенно выкрикивал Генка, после каждого слова выпуская изо рта холодный пар.

С первым днем осени начались затяжные дожди, лившиеся не переставая, вот уже второй день подряд. Лето кончилось так внезапно, что изнеженное августовской жарой тело, еще не привыкнув к перемене погоды, жестоко страдало от ночных холодов. Сидя на кровати и укутавшись в тонкое одеяло, я наблюдал, как Маша ловко вывязывает из клубка собачью шерсть, сотворяя нечто, что, по ее словам, должно превратиться в теплую зимнюю жилетку.

Можно, конечно, печь затопить, но дров осталось почти ничего, и будут ли они – неизвестно. Вырубку деревьев немцы запретили, а весь уголь на грузовом трамвае доставлялся с вокзала прямо на электростанцию. Людям не выдавали. Пришлось хворост на Русском кладбище собирать. Промокли с Генкой насквозь. Но выбора не было. Сегодня уже б не досталось. Местные выгребли все. Даже листья.

– Что-то Казик долго не идет. Он точно к десяти обещал? – спросил я у Генки.

– Таков был уговор. Может, от дождя где-то прячется, – ответил он, взглянув на настенные часы.

Половина второго. За окном послышался негромкий шорох мягко подкатившего автомобиля, и через несколько минут в дверь постучали. Коротко, отрывисто, в два раза. Тук-тук, пауза, тук-тук-тук. Мать. Удар ногой. Предупреждает: не одна.

Маша, схватив перину и вязание, мигом скрылась в своей потайной комнатке; Генка задвинул шкаф; я поспешил к двери.

– Уф! Ноги промочила, – спасаясь от холодных капель дождя, мать, стряхнув зонтик, быстро заскочила в дом.

Вслед за ней напролом ввалился Женька и, насмешливо оглядев накинутое на мои плечи одеяло, безапелляционно заявил:

– Хватит мёрзнуть, братцы. Поехали похороны смотреть!

– А ты зачем ногой в дверь стукнула? – спросил я мать.

– В машине немец сидит. Водитель. Мало ли… вдруг в дом запросится? Не дай Бог, Машу увидит, – пояснила она, вынимая из шифоньера черный траурный платок, – работникам управы велели в Преображенский собор явиться. Там Сциборского и Сеныка хоронят. Герр Пройсс предоставил авто́. Так что, если хотите, – поехали тоже. Только второй зонтик возьмите.

– Поехали, поехали, – бодро поддакнул Женька, – на улице теплей, чем в доме. И транспорт уже под окнами стоит.

– Нам бы Казика дождаться, – неуверенно ответил я, – он обещал прийти к десяти. А сейчас почти два.

– Думаю, он со Степаном. Твой дядя где-то краску вчера достал. Зеленую. Забор хотел покрасить. А тут дождь. Может, у Доминики заночевал, – предположила мать, – наверное, они уже возле церкви. Степан похороны не пропустит.

Пока мы с Генкой собирались, Женька, постучав пальцами по шкафу, позвал Машу и через стенку с ней немного поболтал; мать надела новый, купленный еще до войны и почти неношеный плащ из серого габардина; и наконец, по одному выскочив на улицу и забравшись в машину, мы покатили в церковь, молча прислушиваясь к звукам барабанившего по откидной брезентовой крыше неугомонного дождя.

Смешиваясь с шумом капели, со стороны Преображенского собора послышался мягкий колокольный перезвон. Богослужение, разрешенное немецкими властями и ознаменованное крестным ходом, возобновилось всего несколько дней назад, и церковные колокола после двадцатилетнего молчания запели вновь, создавая новую, ранее мне незнакомую мелодию, умиротворяющую своей спокойственной монотонностью. Такую я не слышал никогда.