Волчья голова с пышной, вырисованной острыми клиньями гривой. В пасти – круг часов, они и правда работали, но опаздывали на два или три часа. А вокруг бегут цепочкой мелкие зверьки с острыми когтями и глазами из глянцевых черных камней.

Мне не нужно было всматриваться, чтобы понять: это ласки.

* * *

– Мне сказали подумать, – лопочу я, и это почему-то звучит очень жалко.

Мама только качает головой, но я знаю: она считает, что здесь не о чем думать.

Вечером мне рассказывают о волках, и о лисах, и о ласках, – и о предназначении. Говорит все больше мама, с горящими глазами и пылом, а папа, как все медведи, вял и по-зимнему клюет носом в стол.

Когда-то давно, до Полуночи, твоя судьба определялась рождением. Если ты рожден волком, ты будешь править Кланами; если лисой – искать следы и служить волкам; если белкой – обживать снежные леса; если соколом… Родители учили детей семейному делу, и не было из этого круга ни выхода, ни даже его тени.

Потом Полуночь подарила нам Охоту, и вот она я – ласка, дочь медведя и горлицы.

Есть звери, которые давно забыли о своей сути, но ласки помнят. Это большая судьба; я стану сильной, я смогу многое, я научусь. Я буду тенью Советника и его доверенным лицом; щитом, заслоняющим от опасности, и разящим клинком; его клыками и его когтями; я проведу свою жизнь за волчьим престолом, а однажды приму за него смерть.

Полуночь сплела для меня хорошую дорогу, яркую. О чем же здесь думать?

Я нервно облизываю губы.

– Я бы многое отдала за такую судьбу, – говорит мне мама. – У тебя есть шанс вырваться из нашей дыры, увидеть мир, не бегать, как проклятая, работа-дети-быт-работа, не пытаться экономить на капусте. Кесса, тебе пора бы взрослеть. Или ты хочешь, как все, быть какой-нибудь мышью и стать продавщицей в пивном ларьке? Посмотри на меня. Что тебе не так?

Я не хочу на нее смотреть. Я прячу взгляд и обнимаю себя руками.

Правда в том, что я не отказалась бы от того, чтобы быть мышью-продавщицей или даже и вовсе мокрой речной рыбой. Я ведь видела, как работают лисы. Приезжают в ночи, чтобы смотреть на чужую смерть, чтобы опрашивать перепуганных горожан, чтобы шутить над трупом чернушные шуточки. А ласка, получается, – это даже хуже, чем лиса.

А еще правда в том, что я ужасно не хочу умирать. Я не верю, что это бывает не больно, а боль терпеть не умею; я не хочу становиться холодным склизким телом; я не хочу быть горьким воспоминанием, ворохом лент на похоронном дереве, одуванчиковым венком в течении реки.

Бывает ли она – большая судьба без большого риска?

– Мне нужно подумать, – выдавливаю из себя я. – Мне сказали подумать. Я подумаю, хорошо?

Мама притягивает меня к себе, обнимает, упираясь лицом мне в бок, а я украдкой нюхаю ее волосы. Она пахнет специями и теплом, и теперь этот запах для меня много острее и глубже, чем раньше, когда я еще была человеком.

– Полуночь знает, что для нас правильно, – говорит мама, пытаясь поймать мой взгляд. – Это великий дар: точно знать, что ты можешь. Не профукай его, хорошо?

Мне уже ясно: она не поймет. Но я все равно зажмуриваюсь и выдыхаю:

– Мне очень страшно.

– Страшно? Почему?

Она хмурится, а я шепчу:

– Я не хочу… как Ара.

Мама вздрагивает. Ей, наверное, было много больнее, чем мне, – но мы никогда не говорим об этом.

– Ты совсем не Ара.

В этом она, конечно, права.

Ара бы, конечно, не сомневалась. Ей бы не было страшно; она бы не дрожала, как какой-то там заяц. Она приняла бы свою судьбу, какой бы она ни была, она бы научилась, она бы смогла.

Как бы я ни старалась, мне никогда не быть, как Ара.

* * *

Когда мастер Дюме вышел, раздался щелчок, – это водитель запер двери. Я попыталась открыть сама, кнопкой, но она даже не шевельнулась.