Тёмно-синие глаза Джонни остановились. Он оцепенел, оцепенел. И словно увидел Лялю впервые, как будто это вовсе и не девушка, а странный в своей невоплощённой загадочности обитатель иных миров, о которых он раньше ничего, ничего не знал, а лишь смутно и беспокойно догадывался.

– Так. Надо, – произнесла она словно первые в своей жизни слова.

И поцеловала его в оторопело открытые, влажные и нагло-безвольные губы.

– Ты… – горячо и глубоко произнесли эти губы в её рот. Он обнял, обнял её запоздало. Но она уже брала всё в свои красивые и сильные руки: несколько сильно-нежных движений тонких пальцев, и вот уже Джонни без своей белой, влажной, пропахшей табаком рубашки. Её ладони легли на его плечи, словно листья редкого, редкого, прячущегося от человеческого глаза тропического растения. Отстранившись, отстранившись от раскрытых губ Джонни, она припала своими губами к его шее, такой горячей и сильной в своей грубой мужской незащищённости. Он сжал её, словно хрусткую фарфоровую куклу приюта.

– Я знала… – шепнула она в его шею и рассмеялась, совсем как девочка, зарывшая в садовую землю свой секретик с жуком, фольгой, бусинкой, стёклышком, ложкой и записочкой.

Он впился, впился губами в её голое плечо в прорехе.

– Грезила тебя… думала тебя… мечтала тебя… – шептали её губы в его влажные и огненные в своей заворожённости волосы.

Его пальцы рвали пуговицы блузки, и те сыпались, сыпались вниз, словно опустошённый жемчуг странствий. Рваная блузка удивительно упала на рваную юбку. Его губы стали кромсать, кромсать её шею, которая гнулась и качалась, словно грустный стебель неповторимой в своей единственности речной лилии.

Он беспощадно разорвал, разорвал её чёрный лифчик. И выплеснул на волю груди, прелестные в своём беспомощном сиротстве. Его лицо горячо и обречённо прижалось к её груди.

– Не знал тебя! – проговорил он в её грудь так сильно, что её рёбра органно загудели.

– А я знала, – ответила она в золотой лес его волос.

Он разорвал её разорванную юбку. Освободились прелестные бёдра молочно-шоколадного одесского загара, требующие лишь одного, одного: влажного, горячего прикосновения. И он припал, припал губами, губами, мокрыми от её сладко-солёной слюны.

– Ты представить не можешь, как я хотела этого… – прошептала она в его ухо так, словно это был заброшенный колодец молчаливых дервишей пустыни.

Чёрное кружево французских трусиков, купленных ею вместе с лифчиком на последние деньги в шикарном магазине Paris-Odessa, затрещало под его жестокими пальцами. Он порвал кружевной занавес, даруя свободу прелестному и древнему существу, истекающему жаждой жидких желаний.

– Возьми меня навсегда! – выдохнула она, струясь и обречённо.

И он завалил её на залитый шампанским ковёр, словно сладко заарканенную и горько подраненную амазонку, оставившую в терновнике прошлого не только сломанный лук и потерянные стрелы, но и холодную радость отказа. Ремень его джинсов загремел, зазвенел, запел, замлел, зардел. И теперь уже его древний зверь, хозяин обличий и нарушитель приличий, вырвался, вырвался на свободу и сразу же ворвался, ворвался туда, в тёмную сладость, туда, куда вела судьба.

– Да! – вскрикнула она учреждённо.


– Гарин, неужели вы не спите? – раздалось неподалёку.

Он оторвал глаза от светящегося текста и в полумраке комнаты различил Машино лицо. Он закрыл текст, стал приподниматься:

– Маша!

– Лежите, лежите. – Она подошла со своей презрительной улыбкой.

В руке она держала бутылку красного вина.

– Вы всегда входите так удивительно бесшумно!

– Пора привыкнуть, – рассмеялась она. – В последний раз у вас, кажется, не нашлось штопора.