И именно тогда, тем утром, около шести, его разбудил звонок. Схема была простая: вместо более дорогого заводского литья поставлялись идентичные китайские клапаны с перебитым штампом. Минувшей зимой на морозе полетело лишь несколько корпусов, но были обратные удары, кто-то даже горел. Когда расследование завершилось, он оказался в числе крайних. Конечно, доказать ничего не смогли, но…
В большом подвале краснокирпичных стен, где их положили спать тогда на Валааме, пожилой серьёзный монах будил молодого послушника, которому никак было не очнуться к пятичасовой молитве: он подтащил тело к бочке с ледяной водой и мягко, но необоримо сильно окунал сопротивляющуюся голову в воду: «Я же говорил, Серёженька, пора молиться, пора, милый, пора, пора, пора…»
* * *
Вера готовила завтрак, старалась не шуметь. Хотела, чтобы он отоспался. Сама долго не могла заснуть – тонула в густой зелёной трясине, пробираясь в ненадёжной музыке опор. Опоры эти были старыми образами, уже давно до мелочей изученными и заменёнными (как целые выражения заменяем на икс и на игрек) на цвет и квадрат, или на волну и укольчик…
На скользкой и круглой нужно было удерживаться, читая других в журналах в редкие минуты, свободные от домашнего котла. Когда совсем отчаивалась, урывками тренировалась, чтобы доказать себе, что ещё дышит. Плескалась иногда в дневнике, наполненном самыми беспросветными глубинами (если Андрей нашёл бы его и прочитал, она, несомненно, умерла бы). Был ещё давно забытый бложек… Сначала он наполнялся щебетом историй, которые приносил из походов муж, но по мере того, как близились холода, пришлось перескакивать с походных заметок на рецензии. Она немного хитрила тогда, замедляясь на чём-то совсем забытом (например, из уничтоженных в 30-е годы) или забегая на свежие переводы – это помогало, у неё была пара публикаций… Но чтобы написать своё, желанное, словно равновесия не хватало, опора крутилась под ногами, на шее висели тяжёлые дети – те несколько ответов, говорившие, что нужно добавить ещё чуть-чуть, издевались верёвкой, висящей в нескольких сантиметрах от пальцев вытянутой руки.
Когда она соскальзывала, то погружалась в плотное небытие ватного одеяла. От неё удалялись дети, муж, родные, подруги, а рыхлые стебли идеалов, колышущиеся на плакатах, страницах и экранах, вырывались с корнем, изламываясь в судорожно сжатых кулаках. Подружки сладко душили её сочными словами с поверхности, их мужья или ухажёры там были упругими и твёрдыми, могли выдерживать их самые разноцветные желания; Андрюха сразу тонул под её весом, в сравнении с теми он был сморщенный, сдутый – его словно хватало только на что-то одно. Когда он наконец начинал расти и приносить большие деньги, она с хрипом втягивала в лёгкие радость, поднималась опять наравне со всеми, жила. Но он снова сдувался и исчезал в душной тьме. Она рыдала всегда, когда во сне чувствовала, что это из-за неё он задыхается, умирает в муках. Лепетала бессвязно, что не она виновата, что вещей нужно совсем немного, меняла тему и ритм, чтобы наполнить его желанием новых походов, убеждала, что лишь немного свежести не хватает для публикации, но видела по его глазам, когда они глядели в её, что делает она это неуклюже, наигранно, и он ей не верит, видит её истинный, денежный интерес. В этом его взгляде было что-то самое простое, воздушное и просторное: веточка, верёвочка, за которую она могла бы ухватиться, чтобы он её вытащил и прижал к себе; то, что он знал всегда, а она, узнав от него однажды, случайно забыла. Но он молчал, а она очень боялась спросить (он мог подумать всерьёз, что она его разлюбила) и мучительно, в полусне, пыталась вспомнить, но никак не могла.