. Впервые видел весь процесс матрицирования и отливки стереотипа. Странно, что для того, чтобы произвести тоненький газетный листок, надо отливать свинцовые болванки, похожие на фугасные стаканы. Работали двое старых печатников с сорокалетним стажем, работали они скверно. Четко, беззвучно и бездарно. У одного из них лицо, словно матрица, в оспенной чеканке. Моя работа заключалась в том, чтобы разложить клише, проверить одну строку, которую перекладывали из верстки в верстку, и все – для этого я должен был провести бессонную ночь. Я лежал на огромных и жестких рулонах бумаги, изогнувшись, как пленка в киноаппарате. Хрустела резальная машина, шумел котел, в котором переплавлялись стереотипы, да изредка слышался матерный лай Рохленки, начальника типографии.

К семи часам все было кончено, мы пошли с Борисовым домой. На улице ни души. Луна смотрит из светового просвета на темном сером небе. Слепо шарит прожектор. Где-то очень далеко разрывы.


Ходил искать наборщицу. Она живет на самой крайней улице[14], за линией, за разрушенной некрасивой, но, как всегда, поэтичной церковью. Я никак не мог найти улицу и постучался в один из домов, чтобы узнать, где она находится. Мне открыла заспанная девка в валенках на босу ногу и голыми коленками.

– Да она сгоревши, – равнодушно сказала девка и поглядела куда-то мимо меня. Но улица сгорела не вся. Я нашел дом наборщицы. Половину его занимал питательный пункт для раненых. Подлое неуважение к раненому бойцу. «Не давай себя, дурак, ранить, когда ты должен быть цел». Питательный пункт для «еще не раненных» находится посреди города, для раненых – на самой окраине. Я видел, как туда тащились хромые, с ногами, обвязанными тряпками, с забинтованными головами, руками на перевязи.

В доме тесно, раненые стоят в длинной очереди и ругаются. В темноте я наступил на одного. Он нехорошо закричал. Они все в шинелях без ремней, без оружия, вид опустошенный, жалкий и страшный.

Хозяева имеют вид людей, медленно умирающих с голоду, но при этом, когда я вошел, они ели горох с комбижиром. Они лишний раз подтвердили мою догадку, что для человека еда содержится во всем, даже в прутьях частокола и в снегу. Никто ничего не получает, не имеет запасов, не покупает, и все все-таки едят.

Другое дело ленинградцы: Левошко, наша машинистка, полиглот и другие. Расслабленные и какие-то не от мира сего, кажется, что вся ткань их тела переродилась, стала податливой, прозрачной и квелой. Страшно представить себе целый город таких людей.


Если тебе дан приказ взять город, а в нем достать, между прочим, тушь, то ты можешь взять город и все-таки получить взыскание, если ты при этом забыл о туши…

26 февраля 1942 г.

В последнее время мне снятся вещие сны. Сны возмутительно прозаические и реальные. В них нет никакой фантазии, не только фантастики сна. Никакого смещения действительности и вымысла, которые любишь во сне. Так, например: мое возвращение домой и все те разочарования, какие будут у меня, когда я вернусь. Тут я накрутил, намудрил, намечтал; мне кажется, что моя значительность растет пропорционально моим страданиям; в действительности же – и в приснившемся мне нынче сне – ничего подобного нет, скорее наоборот. Сон был удивительно реальным, даже в деталях, и принес мне чувство пустоты наперед пережитого. Затем сон о бомбежке. Тоже без преувеличений, так же просто и страшно, как оно не раз бывало и, верно, не раз еще будет.

2 марта 1942 г.

Отправляли сухари и консервы в части прорыва Гусева. Один мешок развязался. Грузчики сразу же схватили по банке сгущенного молока и пачке сухарей. Шапиро сказал: