***

ДНЕВНИК ДИНЫ

Вечер прошел в тех же золотых тонах тишины и покоя. Я поумнела на четыре французских слова и узнала смысл нацарапанной под столешницей фразы – «Понять, следовательно, простить». Любой поступок, любое действие, убийство, насилие, всё и вся. Мир оценивается с высоты человеческой морали, она, как и все в мире, относительна, создается в разные эпохи человеком определенной эпохи. И все, что нельзя простить или объяснить с позиций одного времени, можно простить и объяснить с позиций другого времени. Изуверы одной эпохи становятся героями другой, и наоборот. Человек – мера всех вещей. И здесь недалеко до торжества субъективного идеализма. А что лучше – субъективный, объективный или же диалектический материализм – не докажет ни один человеческий мозг, потому как человек, создатель умных книжек и будоражащих идей, – это всего-навсего просто субъект, то есть совершенная относительность, которой не доступна абсолютность истины.

Попахивает софистикой. Идея нацарапанного кем-то когда-то высказывания хороша, но уж слишком сложно, руководствуясь ею, жить среди людей, которых Всевышний наделил как разумом, так и звериными инстинктами. То, что не понято и не прощено однажды, может быть пересмотрено, переосмыслено, переоценено в будущем. Что легче: понять или простить? Можно простить, не понимая. Можно понять, не прощая. Но, видимо, мудрость в том, что искреннее понимание должно сопровождаться искренним прощением.

В дверь моей комнаты настойчиво постучали, и она распахнулась.

На пороге стояла сама ОНА.

– Владеете ли вы игрой на музыкальном инструменте?

– Да, мадам.

Слово «бабушка» не полезло из моих уст. Она же на мое обращение даже не отреагировала. Тягучая пауза висела, как острый топор, между нами. Казалось, ее не удовлетворил мой односложный ответ. Я продолжила.

– Да, я закончила музыкальную школу по классу скрипки и немного умею музицировать на фортепиано.

– Для девушки вашего возраста и таких внешних данных, я думаю это нелишне. Надеюсь, такие имена как Антал Чермак, Янош Лавотт, Янош Бихари вам о чем-нибудь говорят?

– Это выдающиеся венгерские виртуозы-скрипачи прошлого века или конца восемнадцатого, точно не припомню.

– Стыдно. Впрочем, мало знать о музыке и музыкантах. Нужно уметь жить ею, чувствовать ее и отдаваться ее безмерному телу яростно, без оглядки, до сладчайшего слияния с нею и взлета.

Все тело старухи напряглось, как в судороге, несколько раз дернулось и снова обмякло.

– Следуйте за мной.

Она резко развернулась, замерла и добавила.

– Когда я ПРОШУ ВАС ОБ ЭТОМ.

Мы вышли в злополучный коридор, но, не доходя до места моих пыток, свернули налево, в неглубокую нишу, незамеченную мною ранее. Старуха звякнула ключом, и мы оказались в сумраке большой полукруглой, благодаря эркеру, комнате. Отсутствие мебели, паркетный пол без коврового настила, тяжелая золотая портьера на всю стену, огромный зеркальный овал в раме удивительного орнамента и красно-коричневый птеродактиль – кабинетный рояль с ногами-атлантами, как у стола в моей комнате, – делали эту комнату похожей на балетный класс.

Матрона присела на изящный цветок-стульчик возле инструмента, бережно вложила в мои руки скрипку и смычок, явно древнего изготовления и мастеровой работы, острыми пальцами распахнула ноты на пюпитре, выписанные мелким каллиграфическим почерком и, похоже, перьевой ручкой. Нотная бумага пожелтела от времени, уголки затерлись от частого соприкосновения с пальцами, поэтому каждая страница была обернута целлофаном.

У пьесы не было названия, имени автора, латинских указателей на темп и характер игры, но первые шестнадцать тактов скрипке отводилась роль слушателя. И когда неожиданно старуха коснулась своими крючками бежевых от золотого перелива портьер клавиш, нависла над ними всей своей нелепой треугольной массой, как любящая мать над колыбелькой, я вздрогнула и утонула в звуке, в теплых, соленых от слез времени, ласковых волнах звука, которые вырывались из-под войлочных молоточков в своеобразном, каком-то свободном ритме, казалось, не подчиняющемся никаким размерам.