Но все это случилось потом, три или четыре дня спустя.
7.
В тот день, сделав кое-как уроки и не найдя, чем заняться дома, я по обыкновению сбежал на улицу. Там, однако, меня постигла неудача: обойдя все укромные места от Гороховой и до Введенского канала, заглянув затем в Лазаретный, я так и не встретил никого из нашей компании – все словно бы сговорились и свалили куда-то удивительным образом. Либо наоборот, сидели по домам – даже Стас Акимушкин, с его вечно пьяной мамашей.
Одному гулять не хотелось. Я уже было решил возвращаться в родительские пенаты, как вдруг заметил Гульнару, по всему, увидавшую меня первой и старательно махавшую мне рукой от самой двери своего подъезда.
Выяснилось, что мать послала ее за хлебом, но как раз булочная на углу была в тот день закрыта по какой-то неведомой никому причине. Другого подобного заведения, расположенного поблизости, девочка еще не знала и, по всей видимости, растерялась не на шутку – интонации, в которых она это мне рассказывала, не давали шанса отделаться одним лишь вербальным советом. Впрочем, я, кажется, и рад был развлечься. В общем, мы пошли вместе – в магазинчик на Гороховой, рядом со сберкассой, тот, что почти у самого областного военкомата. Хлеб в нем, как я помню, был удивительно черствым всегда – в любой день и час, словно бы его специально выдерживали, прежде чем выложить на полки. Как им удавалось добиться такого результата – одному богу ведомо.
Все же Гуля набрала несколько буханок, запихала их в какую-то странную матерчатую сумку с металлическим ободом, и мы двинулись обратно. И вот тут, кажется, я поймал в себе то странное ощущение… которое и вправду не знаю, как выразить… даже сейчас! В общем, я почувствовал, что мне действительно приятно идти вот так, рядом с этой игрушечной девочкой, почти куколкой, хотя бы даже и умеющей говорить и шевелиться. Что я могу так шагать и шагать с ней долго-долго по этим грязным улицам и никогда не устану, и не надоест мне это нипочем… Какие чувства при этом испытывала сама Гульнара, сегодня и вовсе не знаю, – тогда же я об этом, понятно, меньше всего задумывался.
Что-то ведь испытывала наверняка – потому как не особо спешила домой. Мы перебежали назад Гороховую, какое-то время проторчали перед витринами «Наутилуса», бог знает, что там высматривая, затем на еще не застроенном тогда пятачке перед угловым домом заняли покосившуюся, с ножкой, наполовину просевшей в земные недра, скамейку, вытащили из Гулиной сумки верхнюю буханку и, отломив по нескромной краюхе, начали есть, как ни в чем не бывало. Дорого бы я нынче дал, чтобы припомнить содержание тогдашних наших бесед, – но, как известно, произнесенные слова всегда ускользают бесследно, рассеиваясь в пространстве, – и разве лишь достигнув когда-нибудь внутренней скорлупы Вселенной, гулким эхом отражаются затем в обратный путь, спеша вновь к нашим ушам, – да только нас уже не застанут…
В общем, сколько-то времени мы просидели на той скамейке, затем вдруг встали – сперва она, потом я – и двинулись… двинулись к Гуле в гости. Она предложила, а я – согласился, кажется, в то время, когда еще на скамейке сидели. Короче, мы встали и пошли – Гулину матерчатую сумку теперь тащил я, причем делал это с удовольствием, а вы как думали?
В тринадцатом доме я до того и не бывал ни разу. Помню, мы пешком поднялись на четвертый этаж, Гуля с трудом дотянулась до очень высоко прибитого звонка – и нам открыла та самая женщина, которую я некогда видел надзиравшей за выгрузкой мебели.
Впрочем, едва ли я ее узнал тогда – все-таки видел до этого мельком, издалека, да и никакого интереса к ней при первой встрече не испытывал. И вот теперь она оказалась совсем рядом, стояла в прихожей, пока мы раздевались, произносила какие-то положенные слова с такими же, как у Гули, необычными интонациями. Это была невысокая, широкая в кости восточная женщина, на вид лет тридцати пяти – сорока, с гладко зачесанными на затылок и собранными там черными волосами. Лицо ее, само по себе ничем не выдающееся, несло, однако, какую-то очень выразительную печать, которую я, даже несмотря на юный возраст, прочитал тогда без труда и запомнил надолго. Или, может, просто запомнил тогда, а расшифровал уже потом, повзрослев и разобравшись, что к чему. Так вот, лицо этой женщины словно бы говорило всем: «ну, что же делать – обстоятельства плохи и станут еще хуже в дальнейшем – однако же я должна и буду противостоять этому, и сделаю все как надо. Поскольку знаю очень хорошо – как именно надо.»