В третьем классе духовного училища изучали географию, вычеркивали карты, заносили на них реки: одни более «жирной» линией, другие тонкой. Каму обозначали уже полужирной линией. Какой был у меня опыт для сравнения ширины рек, какой в то время масштаб? Река Исеть во время весеннего разлива: она шире Течи, но логика была всё детская.
Приближалось время поступления в семинарию. Предстояла поездка в Пермь. Увеличивалось давление на воображение, потому что братья – одни уже кончивший семинарию, а другой – продолжающий в ней учиться – часто говорили о Каме, а при первых встречах их после известного периода разлуки первый обычно задавал второму вопрос: «Ну, как Кама?» Кама, Кама и Кама! Понятно, поэтому, то напряжённое состояние души, с каким зелёный пятнадцатилетний юноша первый раз в жизни готовился увидеть эту реку. Первая в жизни поездка по Уралу сама по себе привлекала новизной: увидеть первый раз в жизни горы – это что-нибудь да значило, но Кама, скорее видеть её – вот то, чем в первую голову жил юноша. Уже после станции Чусовой внимание было напряжено до предела: где же, где та река, о которой уже много слышал. И вот впервые во всей своей красоте предстала она моему взору при подъёме от вокзала в город в том месте, где возвышается мешковский дом…. Лишь только устроились на квартире и немного огляделись в городе, мы, группа зауральцев, ринулись на Каму, взяли лодку и с боязнью поплыли недалеко от берега. Кама казалась безбрежной: противоположный берег казался где-то далеко-далеко. Так вот она, какая Кама! И все эти зауральские речки – Теча, Исеть, Пышма показались бедными, жалкими. Появился новый масштаб для измерения величины реки.
В течение шести лет я наблюдал Каму сквозь призму семинарии: в буквальном смысле, когда я наблюдал её из здания семинарии, и в переносном смысле, когда с нею связаны были мои чувства, образы людей, предметов, вещей, которые вновь зарождались в моей душе. Когда я читал, например, «Челкаша» А. М. Горького, то образ Гришки Челкаша мне давала пристань на Каме у пермского вокзала: здесь я наблюдал этих волжских силачей в широченных синих штанах, в лаптях, на своём горбу носящих громадные тюки. Шли они, и мостки под ними дрожали. Читал ли я о них, показанных где-либо на тяжёлой работе в морском порту, или на соляных промыслах, образ тех, которых я видел на пермской пристани в семинарские годы, всегда сопутствовал этому чтению.
Читал ли я «На дне» А. М. Горького, мне казалось, что изображённая в этой драме ночлежка где-то здесь, около пристани, а Квашня где-то здесь торгует вблизи бакалейных мелких лавчонок, которые были у пристани на Каме. Здесь всегда толпились эти представители люмпен-пролетариата, которых мы называли «золоторотцами».
На Каме я наблюдал перемену времён года. Из окошка в кухне семинарской столовой, где наш повар Кирилл Михайлович «колдовал» над голубцами, в дни своих дежурств я видел замирание жизни на Каме. Я видел как уходили последние пароходы, как увозили в затон пристани и баржи; я видел как волны на реке от выпавшего снега становились тяжелее, и, наконец, река замирала. Зимой из этого же окошка я видел, как вдали по реке двигался обоз, как на средине реки на ледяном ипподроме тренировали своих рысаков любители конного спорта.