Я подумал, не накинуть ли одеяло на плечи. Скомканный за деревянным ящиком пустой мешок из-под собачьего корма можно приспособить как подстилку для сидения. Закладываю руки под мышки и думаю о деле, поскольку сегодня не хочется хлопотать. Сегодня ничего не хочется.
Жду так долго, что холод проникает и в подмышки, пальцы замерзают. Вероятно, прошел час или полчаса, – кто поймет это остановившееся, нелепое время…
Массирую руки. Боже, какие они тонкие. Поднимаю руку к свету, идущему от окна, и вижу все детали. Вены пульсируют на тыльной стороне ладони, кожа такая гладкая. Складки только в области суставов, а ногти – как тончайший, полупрозрачный перламутр. Впервые смотрю на свои руки с восхищением. Первый раз осознаю их наличие.
За исключением нескольких царапин, руки безупречны. Кончики пальцев белеют от холода. Это напоминание о весеннем маршруте на санях. На пальцах есть и небольшие шрамы. Пытаюсь вспомнить, в связи с чем они появились, но память не сохранила даже ассоциаций. Я не обращал внимания на свои руки, даже когда из них шла кровь.
Они уже помнят многое. Я гладил собак по шерсти и против, толкал указательным пальцем нить в иглу, прикасался к женщине.
Пальцы двигаются так свободно и точно. Если прикажу мизинцу подобрать со стола хлебную крошку, он точно найдет к ней дорогу. Могу большим пальцем дотронуться до указательного сотнями способов – прямым касанием, сбоку, сильно, болезненно. Могу взять мешочек для ржаного хлеба в руку, убедиться, что он пустой, и скомкать его. Могу взять со стола сотовый телефон, нажать кнопку питания указательным пальцем, удостовериться, что он выключен, и затем бросить точно на середину перьевой подушки, лежащей в голове нар, поскольку не хочется ронять его на пол. Могу ощупать себя и найти те потаенные места, которые на мгновение меняют мир к лучшему.
Руки становятся заметны теперь, когда их требуется соединить в истовой молитве за то, чтобы жизнь продолжалась. Сжимаю пальцы вместе до боли и прошу у всех высших сил универсума, которых помню с уроков религии, чтобы время, пройдя по кругу, сомкнулось, и я смог бы вернуться туда, откуда однажды отправился.
Вероятно, и дом как-нибудь выдержал бы. Не хочу на этом заканчивать.
Разъединяю руки и сжимаю правую в кулак. Суставы пальцев хрустят. Раскрываю ладонь и сжимаю вновь. Годы работ еще не распластали мою ладонь и не превратили ее в жесткий, негнущийся камень, светлые лунки ногтей до сих пор целы. Это еще не мужские руки. Они не похожи на тяжелые, покрытые шрамами руки отца, нет на них и морщин, как у дедушки. Может быть, им не хватит времени, чтобы стать такими.
Отец всегда говорил, что в его детстве осень начиналась, когда убирали качели. После этого визжала свинья, выплескивалось дерьмо, нож вонзался в горло. В те дни руки отца начали мужать. Он перемешивал кровь черпаком. Взбалтывай, Раймо, взбалтывай, она сгущается, кричали ему. Когда все было готово, разруб ленную по грудине тушу поднимали во дворе на толстый брус между березами, на место качелей.
Руки отца огрубели еще больше, когда он, семилетний, остался дома один. Его отец, дед Ману, вероятно, был в шахте, а мать – неизвестно где. Бабушка никогда не чувствовала себя комфортно дома. Было лето и мухи, кувалда и овцы, две из которых перепрыгнули через забор. Отец бегал за ними и ловил на дворовой лужайке. Гонка закончилась в развалинах старого земляного подвала. Там они в страхе метались и блеяли, у одной сломалась нога. Отец побежал в мастерскую, схватил небольшую кувалду, сбил овец с ног и начал бить. Гремели удары, овцы упирались, уклонялись и блеяли, было много плохих попаданий, слышалось разгоряченное, всхлипывающее дыхание маленького мальчика. Затем он попал в череп, овца упала на землю. Он бил ее вновь и вновь, а когда глаза овцы остановились и язык вывалился наружу, перешел к другой. Наконец в яме стихло. Отец вылез наверх, вытер сопли и слезы и почувствовал гордость оттого, что сделал так, как его учили.