– Светлого будущего, – задумчиво повторил Фэд и вспомнил, как он молоденьким студентом агитировал за светлое будущее. Агитировал страстно и, как казалось ему, убедительно. Молодые люди слушали его, внимали его словам, заражались его идеями, иногда спорили, предлагали более мягкие способы борьбы за светлое будущее, но всегда признавали в нём вождя, может быть, ещё не очень опытного, но уже готового броситься на врагов, не щадя ни себя, ни других.
Здесь, лакомясь морскими яствами, он вспоминал, как голодовал в кутузке, куда попал за участие во всеобщей забастовке. Мануфактурщики не очень-то желали бастовать, им было не совсем понятно, зачем надо не работать, чтобы потом стало лучше, но он агитировал, требовал подчиниться и прекратить «горбатиться» на хозяина. Бастовать начали не все, всего несколько десятков вышло с красными флагами – тут-то их милитеры и похватали. Ему недолго пришлось в каталажке отсиживаться – через три дня его отпустили, предупредили только, что если молодой человек будет продолжать антиправительственные действия, то его снова придётся повоспитывать, но уже более строго. Он всего лишь день раздумывал над происшедшими с ним неприятностями и уже к вечеру решил, что будет более осторожным, а затем борьба снова захватила его целиком и осторожность как-то сама собой рассосалась, словно и не было каталажки и предупреждения административных деятелей. Каталажка не заставила себя долго ждать – через несколько недель его вновь арестовали и теперь продержали почти месяц, уже по решению суда. После второго пребывания в каталажке он решил (точнее, дал себе слово) больше не попадаться и начал скрытную борьбу. Нелегальное положение укрепило его волю и дух, научило его подчиняться строгим правилам конспирации, а главное – он понял, что борьба предстоит долгая, упорная и жертвенная.
«Жертвенная борьба – это серьёзно, это не простая работа за что-то, это риски, а риски не все могут выдержать», – подумал Фэд и приступил к потреблению третьего блюда.
– Хорошо, батенька, – благостно выдохнул облысевший.
– Что хорошо? – спросил Фэд.
– Хорошо, когда хорошо отобедались, – ответил Вил.
– Ага, – согласился Фэд и откинулся в кресле.
Облысевший глубоко вдохнул и объявил:
– Когда-то голодновато было, да и разносолами не баловались, а здесь сплошь объедаловка.
Вил отодвинул от себя тарелку и подумал:
«У тётки разносолов не было. Там еда была простая и казалась такой вкусной, гораздо вкуснее городской».
Вечером после трудного дня у тётки собрались её подружки. В углу под иконкой мерцал фитилёк лампадки, на столе горела настольная керосиновая лампа, свет которой выхватывал из тёмных углов хатки утомлённые морщинистые лица женщин. Натруженные за день их руки смиренно лежали на коленях, покрытых тёмными юбками. Женщины молча ждали, ждали ещё одну гостью – бабу Сафу. Они с дядькой знали, что вот сейчас появится баба Сафа и в пока что ещё угрюмом обществе как-то сам собой возникнет шум и смех. Баба Сафа будет говорить, в хатке будут слышны её рассказы о деревенских, рассказы шутливые и иногда немножко злые, но всегда интересные, не дающие скучать вечерним посиделкам.
Сафа и сама-то всем свом видом вызывала улыбку. Высокая и не очень грузная для своих лет, она легко двигалась, говорила складно, без сорных и бранных слов, и, как правило, рассказы её сопровождались энергичной жестикуляцией и даже некоторыми артистическими приёмчиками.
– Ой! Бабоньки, что расскажу-то вам! – загадочно начинала она, и всё вокруг затихало, ожидая очередной правдивой истории из местной жизни. Она, подражая говору своих героев, иногда их жестам и манере поведения, говорила о том, как напугались её мальчишки. Пошли, дескать, «до витру» поздно, уж темень на дворе образовалась непроглядная. Что-то там за избой у них хрюкнуло – так они, как сумасшедшие, дела свои не сделав, примчались в избу. Толком сказать ничего не могут, а только дрожат да тихим криком, как это бывает с испугу, бормочут несвязно: «Тама… тама». Ох! Бабоньки, спужалась я-то, аки агнец пред волком. Ничего сама-то сказать не могу. Токмо одно слово, да и то плохо изрекла: вместо «креститесь» «тряситесь» говорю. Тако стоим мы пред друг дружкой и дрожим незнамо отчего, и понять ничегошеньки не можем.