Спасатель нырнул в форточку головой вперед. Шипастый кактус на подоконнике, недовольный вторжением, норовил уколоть, уцепиться за куртку. Лешка болтал ногами, повиснув в форточке на животе и передвигая громоздкий горшок по подоконнику. Старшинов вошёл в полутемный подъезд. Деревянные плахи пола меж двойными дверьми основательно выскоблены подошвами, остатки темно-коричневой краски напоминали потеки запекшейся крови. Ступени заскрипели под тяжестью Старшинова – сто десять килограмм, как никак. Все лестничные пролеты и перекрытия сработаны в этом доме из дерева. Перегородки в квартирах тоже деревянные, засыпные, зато кирпичные стены толщиной в полметра, не меньше. Дом теплый и далеко не самый плохой в городке, где большинство – развалюхи, выстроенные на шахтных отвалах, почерневшие от угольной пыли, хотя шахта пять лет уж как закрыта, а единственный ремонтно-механический завод едва сводит концы с концами, тихий пять дней в неделю, как кладбище.
Двери в квартиру номер три большие, двухстворчатые, обитые коричневым потрескавшимся дерматином, в шляпках обойных гвоздей. Старшинов глянул на площадку выше. В мутном окне проплывали облака, припорошенные угольной пылью. Щелкнул замок, дверь открылась и на площадку вышел Лешка. Лицо бледное, щека выпачкана известкой.
– Что? – спросил Старшинов.
– Ничего, – ответил Лешка, пожимая плечами, – дверь открыл, как велели… В кухне и коридоре никого нет…
Участковый придержал открытую дверь, потянул воздух носом. Трупного запаха, вроде, нет. В глубине квартиры сумрачно, шторы задернуты во всех комнатах.
В подъезд зашел знакомый Старшинову спасатель с планшетом в руках, под зажимом листы бланков.
– Иван Игнатьевич, акт подписать надо сейчас. Вызов у нас…
– Давай.
Знает он его, точно. На вид лет сорок. Должно быть, из тех подростков, кого в свое время гонял из детских садов, от отработанных шурфов, у кого отбирал «Агдам», папиросы и шахтовые детонаторы. Память, память… Не лень же ему было гонять на своем мотоцикле по «точкам», устраивать засады на таких вот малолеток, что от безделья, невеликого ума и подростковой бравады могли попасть в беду, о последствиях которой не имели ни малейшего представления. Как знать, может таким докучливым способом он многих уберег, и они никогда не стали теми, которых он тоже держал на заметке – поселенцами, откинувшимися по УДО, рецидивистами. Когда-то Старшинов знал несметное количество народа, держал в памяти сотни лиц, примет, ориентировок… Теперь – нет. Город умер, или почти умер, только черви бойко хозяйничают в его чреве. А червей не интересует порядок.
– Будь здоров, – сказал Старшинов, возвращая планшет, – Позови дворника и эту… из пенсионного.
Из квартиры тянуло сухим застоявшимся воздухом, теплым, с ароматами сушеных не то травок, не то диковинных специй и кисло-горьким стариковским жильем. Коридор – длинный и узкий, – обрывался метрах в семи-восьми от входной двери. Встроенные шкафы тянулись вдоль левой стены, многолетние наслоения краски кое-где пошли глубокими трещинами. Насколько Старшинов помнил, первая дверь направо – в большую квадратную комнату. Следом – в ту, что поменьше. Прямо, в конце коридора две двери: кладовая, санузел. Направо, по коридору – кухня. Приходилось бывать… В этой квартире парочка алкашей Сумеренковых как-то разодралась на почве некорректной критики бразильского сериала. К тому времени они уже не только ели на кухне, но фактически жили там вместе с ламповым телевизором «Рекорд». Бывший шахтер Степан Сумеренков пропивал пенсию по инвалидности (ноги ему в шахте отдавило) и Нинку свою споил – пенсия тогда была немалой. Короче, чего-то он там отчебучил: не то по Изауре прошелся, не то по Марии, за что злющая Нинка принялась дубасить безногого валенком, в который предусмотрительно запихала кувалду без ручки. Степан орал и отбивался как мог, и смог здорово – порвал алюминиевой вилкой Нинке артерию на шее, и та по пьяни, да с испугу бегала по квартире, заливая стены кровью, как безголовая курица, пока не свалилась на проссанный матрац в спальне. Там и умерла…