Но маму хоронили в марте. Грязная московская зима почти закончилась. Кто бы мог подумать, что весной люди тоже умирают: природа же пробуждается.
Серо-коричневый свалявшийся снег незаметно растаял: никаких тебе ручьёв с корабликами, как в букваре, ни луж, ни даже тающих сосулек. Просто однажды раз – и исчез. Как человек: был, и нету.
День обещал быть ясным. Я проснулась я за час до будильника и лежала в тишине, ожидая рассвета. За окном чирикали птицы. Я боялась встать, чтобы не разбудить маму. Смешно. Почему-то казалось, что мама спит в соседней комнате. Когда наконец-то рассвело, я встала, отключила будильник и на цыпочках пошла в ванную. В ванной висели мамин халат и мамино полотенце. В стакане стояла её зубная щетка. Я зачем-то потрогала щетину: она была сухая.
Сегодня мог бы быть обычный четверг. Я бы встала, крикнула «Мам, я только чай», собралась бы и побежала на свой английский, но нет. Английский сегодня тоже будет, конечно, но без меня. И чай, наверное, тоже будет, но уже без мамы. Всё это было дико, страшно и исковеркано, будто в страшном сне. Это было невозможно себе даже представить: чтобы я ехала хоронить маму.
Я почистила зубы, выпила воды и стала одеваться: чёрные брюки и чёрный свитер. Куртка у меня красная, но зато есть пальто. Пальто тёмно-синее, я решила, что сойдёт. Темнее всё равно нету. Шапка. А шапки только светлые. Белая и жёлтая. Я подумала и взяла белую. Потом уберу её в сумку, если что. Честно говоря, я не знала, как надо выглядеть и как вести себя на похоронах. Дедушка умер, когда я была ещё совсем маленькая, а больше как-то и повода не было.
Ну, ещё, я помню, у мамы умер какой-то друг или подруга, но меня, конечно, она с собой не взяла. Я только запомнила, что глаза лучше не красить и в сумку положить не одну пачку платков, а две. Так я и сделала.
Мне сказали быть у бабушкиного подъезда в семь. Бабушка у нас живёт через два дома, и я подошла к её подъезду уже без пятнадцати семь.
Бабушку я увидела издали, она стояла прямая, как палка, вся в чёрном. Были в средневековье такие врачи-демиурги в шляпах, очках, длинных чёрных балахонах и в масках с птичьим клювом. Вот мне почему-то вспомнилась сейчас такая птица-человек.
Выглядела бабушка плохо. В какой-нибудь книжке бы написали «бледная и осунувшаяся» или «с ввалившимися заплаканными глазами», но я была слишком на взводе, чтобы замечать такие вещи. Я просто увидела, что она выглядит плохо, а сказать в чём конкретно это выражается, наверное, я бы не смогла.
Я только заметила, что бабушка плотно сжимает губы. Обычно она так выражала своё неудовольствие. Я встала рядом, и мы стояли молча, каждая думала о чём-то своём. Она только процедила мне сквозь зубы: «одень шапку».
В этих двух словах, мне кажется, была вся моя бабушка. Одень шапку. Её угораздило родиться в деревне где-то недалеко от Рязани. Родилась она уже после войны, а в Москву семья перебралась, кажется, в пятьдесят пятом. Высшего образования у бабушки не было и слова «одень» и «надень» для неё были абсолютными синонимами.
А вторая причина, по которой я подумала, что моя бабушка вся – это «одень шапку», это то, что она всегда была из таких матерей-наседок. Но скорее не курица-клуша, а гусыня, которая при необходимости и щипнуть может. Как-то уже в старших классах я додумалась приехать к бабушке в чиносах и кедах со спортивными носками. Когда бабушка увидела мои лодыжки, она схватилась за сердце. Октябрь месяц, деточка, что же ты делаешь, простудишься! Ещё раз увижу – уши надеру, чтобы этого больше не было! Бабушкина забота всегда была немного агрессивна.