– Нет, нет, нет, нет, – твердила я и, поскольку говорить правду школьному психологу не имело смысла, на последний вопрос ответила: – Да.
– Что тебя больше всего тревожит в связи с его смертью? – спросил психолог, пытаясь незаметно промокнуть потные подмышки.
У доктора Джилла не было своего кабинета, только оранжевый ящик из-под молочной тары с папками, который он таскал по всему округу, устраиваясь за свободными чужими столами или в кладовке на перевернутой мусорной корзинке. Из-за этого – а может, из-за дурацкой накладки из волос, бархатистого голоса и кукол, которые он всегда носил с собой, неизменно готовый спросить: «Он трогал тебя здесь? А здесь?», – обычно мы держали его за уличного бродягу, который попахивает собачьим дерьмом и бубнит про конец света. Я испытывала к нему безотчетную жалость, но он был из тех, кого значительно легче жалеть в теории, чем на практике.
– Он два дня пролежал в лесу, – ответила я. – Просто… лежал и ждал, пока его найдут.
Доктор Джилл поинтересовался, беспокоит ли меня собственное исчезновение: заметят ли мое отсутствие, пойдут ли искать, или я просто просочусь сквозь прозрачную границу жизни, дожидаясь, пока меня обнаружат. Спасут. Метафорически, поспешил добавить он. В свете моей гипотетической боязни потеряться.
Я не стала объяснять, что в случае Крэйга, два дня гнившего в лесу, меня беспокоила вовсе не задержка поисковой операции, а мысль о том, что случается с телом в лесу за сорок восемь часов, мысль о процессе, в ходе которого человек постепенно трансформируется в изглоданный зверями труп; я не рассказала, как прокручиваю в голове, наподобие тех ускоренных видео с распускающимися цветами, детальное зрелище: тело издает последний предсмертный хрип, плоть гниет, ее топчут олени, гложут белки, по ней маршируют муравьи. Та первая неделя ноября выдалась на редкость теплой; поговаривали, что труп нашли по запаху.
Но в самоубийстве Крэйга сильнее всего меня беспокоили даже не мысли о мертвом теле. Еще больше, хотя я никогда не призналась бы в этом, меня мучило внезапное открытие, что и у таких, как Крэйг Эллисон, бывают свои секреты, что и ему не чужды человеческие чувства, не слишком отличные от моих. И что чувства эти, судя по всему, даже глубже моих. Как ни хреново мне было, ему, по-видимому, пришлось еще хреновее. Потому что я в неудачный день утешалась мультиками и большой пачкой «Доритос», а Крэйг прихватил в лес отцовское ружье и продырявил себе башку. Когда-то у меня была морская свинка, которая только и делала, что ела, спала и гадила, и если бы вдруг выяснилось, что переживания морской свинки глубже моих, я бы тоже встревожилась.
Благодаря сомнительной причинно-следственной связи, усматриваемой администрацией между депрессией и безбожием, а возможно, из-за ходивших по городу слухов, что Крэйга подтолкнул к самоубийству некий подпольный сатанинский культ, новая посмертная политика школы предписывала во время самостоятельных занятий уделять по три минуты безмолвной молитве. Крэйг учился в моем классе. Он сидел справа от меня, наискосок, на две парты впереди, на том месте, куда мы теперь почитали за лучшее не смотреть. За несколько лет до того, во время солнечного затмения, мы все смастерили маленькие картонные коробочки для наблюдения: нас предупредили, что прямой взгляд на солнце зажарит сетчатку до хруста. Физика явления меня не интересовала, только поэзия – необходимость обмануть глаза и смотреть на объект, в действительности не глядя на его. Так я и делала: разрешала себе взглянуть на парту Крэйга только во время трехминутной безмолвной молитвы, когда остальные сидели с закрытыми глазами и склоненными головами. Взгляд украдкой как будто не считался.