Тринадцать месяцев в Биркенау означали две холодные зимы и удушающе жаркое лето континентальной Европы. И весну, которая, несмотря на цветы, распустившиеся на лугах, окружавших лагерь и удобренных человеческим пеплом, не могла вселить никакой надежды. И наконец, осень с острым запахом смерти, возвращением холодов и полным отсутствием будущего.
Я никак не могла понять, откуда берутся мамины луковицы, хотя потом и начала догадываться. В Биркенау овощи не выращивали. Но мама была женщина молодая и здоровая, и ее каждый день увозили за пределы лагеря, за печи крематория, углублять русло реки. Узников в худшем, чем она, состоянии заставляли чинить плотины вдоль реки, чистить пруды, срезать камыш и тростник, росший вокруг. Из деревни Хармеже, неподалеку от лагеря, нацисты вывезли всех жителей, чтобы построить на этом месте факторию, на которой выращивали бы кур на прокорм эсэсовцам. Некоторым узникам удавалось кое-что украсть. Но я думаю, что луковицы моей мамы имели другое происхождение: их приносили поляки из окрестных деревень. Ясное дело, она мне про это не говорила. Тайком отдавая мне добычу, она только коротко бросала: «Возьми». Я послушно их забирала и ни о чем не спрашивала. Постепенно, с ужесточением военных действий, она приходила – вернее, приползала – все реже. И ее тихий шепот в самое ухо, когда она старалась, чтобы никто ее не услышал, тоже раздавался все реже. Она все время по нескольку раз просила меня повторять, как меня зовут, сколько мне лет, откуда я попала в лагерь. Она хотела, чтобы я выучила все это наизусть, на случай, если ее не будет рядом. Чтобы я сама знала, кто я, откуда родом, чтобы не забывала мать, которая произвела меня на свет и качала меня на руках, целовала и очень любила. Чтобы я могла об этом рассказать всем, кто встретится мне в жизни. Меня зовут Людмила, Люда для близких, мне пять лет, я родом из Белоруссии, из Витебской области, что граничит с Польшей. Я повторяла это до бесконечности, пока не вышла из лагеря. Мама обещала, что рано или поздно вызволит меня отсюда. Что скоро все кончится, и мы вернемся в наши родные леса, на нашу землю, в любимую деревню. Но дни шли за днями, и ничего не менялось. Раз за разом повторялась сцена, которую мы пережили: депортированных разделяли на две шеренги, и большинство из них шли умирать, а меньшинство оставались в живых. Тех, кто отважился протестовать, казнили на месте. Немцев мы считали просто животными. Всего лишь животными. Случалось, что они ставили нас напротив и заставляли раздеваться догола. Всех – и детей, и мужчин, и женщин. Они не догадывались, что нам не стыдно. Перед животными стыдиться нечего. И нам было все равно, голые мы или одетые.
Когда мама возвращалась в свой барак, я замыкалась в себе, как в скорлупе. Мой мир был соткан из тишины, и я быстро поняла, что это единственный способ ответить мучителям. Молчание – единственная возможность выжить. Никто мне ничего не объяснял, я понимала это инстинктивно. В лагере у меня не было ни учителей, ни друзей. У меня вообще ничего не было. Только я и инстинкт. Я молчала, когда по моим ногам бегала мышь в поисках еды. Когда мальчик, лежавший рядом со мной, вдруг захрипел в ночной тьме и умер. Когда меня кусали блохи и клещи. Когда приходили эсэсовцы, чтобы забрать меня и увести к Менгеле. Чтобы не умереть, я старалась исчезнуть, растворившись в этом молчании. Я молчала даже перед мамой. Она изо всех сил пыталась казаться спокойной, но в глазах у нее светилось отчаяние. Но я не хотела показаться слабой даже перед этими глазами. Не хотела, чтобы она страдала из-за меня. Да и сама не хотела страдать.