Я часто думаю, каким был мой разум в то время. И сравниваю его с древним ледником на пути к освобождению. В Биркенау все было сковано холодом: и чувства, и слова, и эмоции. А потом, медленно-медленно, лед начал отступать, чтобы дать место иным временам года. Температура снаружи становилась все мягче. И все, что сначала было скрыто, теперь снова обретало свет.

* * *

Обязанность свести со всем этим счеты очень нелегка. Но это долг всей моей жизни. Тяжкий и неизбежный. Исполнить его могу только я сама. И конечно, прежде всего, для себя самой. Но и для других людей: для друзей и знакомых, для друзей моих друзей, для тех, с кем я незнакома, но кто входит в единую семью человечества. Мне хочется быть ясной и высказывать все свои мысли до конца, до самой глубины. Тьму концлагерей невозможно сдать в архив раз и навсегда. Ненависть, вскормившая эти места, всегда подстерегает нас, готовая в любой момент вылезти наружу. Прежде всего, в нашей заботе нуждается память и рассказы о том, что происходило. Для чего мы сейчас вспоминаем зимы концлагерей, если не для того, чтобы человечество осознало свои темные стороны и приложило все усилия, чтобы не дать им снова проявиться, получить право голоса, право гражданства и наполниться энергией? Для чего вспоминаем Биркенау и другие лагеря смерти, если не для того, чтобы эта тьма никогда больше не смогла накрыть нас?

Сегодня в газетах я читаю о новом антисемитизме. Для тех, кто, как я, пережил лагеря, это кажется невозможным, но все же это существует и угрожает нам. Потому что для нас, прошедших через лагеря смерти, это события не давних лет, а вчерашние события, происшедшие несколько часов назад, это только что побежденный ад. Они здесь, за ближайшим поворотом, и мы едва успеваем свернуть на другую улицу. Однако вероятность снова ошибиться и свалиться в кювет существует всегда.

Какую же ошибку мы допустили, когда появились лагеря смерти? Нельзя было признавать законными слова бессмысленной, лишенной всякой логики вражды. И тогда, и сейчас. Мы возвращаемся к тому, что допускаем слова, отдающие ненавистью, раздором и разобщенностью. Когда я слышу их из уст политиков, у меня перехватывает дыхание. Здесь, в моей Европе, в моем доме снова звучит эта жуть. И именно сейчас, в момент, когда нас снова может поглотить тьма. Мы не должны об этом забывать.

Моя мама отличалась удивительной красотой. Когда наш поезд вез нас в ад, у нее были длинные белокурые волосы, заплетенные в косы, и сильная, атлетическая фигура. Коренная белоруска, она гордилась своим восточнославянским происхождением. Не приемля никаких захватчиков, пошла в партизаны и в конце 1943 года была схвачена нацистами. Она и в лагере продолжала бороться и сопротивляться. Только в Биркенау ее стратегией стало молчание. В белорусских лесах она говорила, командовала, организовывала оборону. Там она всегда была активна, всегда в гуще событий. А в Биркенау она стала совсем другой. Она перестала разговаривать и изображала полное безразличие ко всему. Но прежде всего, научилась двигаться тихо и бесшумно.

От ее барака до моего было не больше пятидесяти метров. Я вдруг это поняла, когда не так давно приезжала посетить лагерь смерти. Два наших барака разделял третий. И время от времени мама с огромным риском пробиралась ко мне. На деревянной вышке стоял часовой с ружьем в руках. Он внимательно наблюдал за малейшим движением, и такая вылазка могла плохо кончиться для мамы. Если бы он увидел, как она почти ползком пробирается ко мне в барак, пуля или газовая камера были бы ей обеспечены. Но она все равно рисковала. Ныряла в темноту и, прячась в траве и грязи, бесстрашно буквально ползла ко мне.