Дрожащие руки протянулись к щели в двери. Только что эти руки сжимали крошечное тельце, полное жизни, – а в следующий миг опустели, и человек снаружи оттолкнул их прочь, чтобы захлопнуть дверь.

Азар сползла по стене, как сползает по стеклу капля дождя, голова бессильно упала на плечо. Из тяжелых грудей рекой струилось молоко – но руки ее были пусты, и крепко заперта железная дверь.

Скорбное молчание воцарилось в камере. Марзия и Париса, подойдя к Азар с двух сторон, попытались ее поднять. Закинули ее руки себе на плечи; их лица раскраснелись от натуги. Азар была тяжелой, как труп. Молоко текло у нее по животу – предназначенное для дочери, но теперь ничье. Теплое, липкое, мерзкое – осиротевшее молоко.

С другого конца камеры подошла Фируза с чадрой в руках. Лицо ее кривилось – от горя, сожаления, чувства вины, кто знает; кривилось так, словно Фирузу били и щипали какие-то невидимые руки. Азар хотела бежать от нее, или броситься с кулаками, или вцепиться ногтями ей в лицо – но сидела, не в силах шевельнуться.

Одинокий голос разнесся по камере, и другие подхватили мелодию. Хриплые надтреснутые голоса пели песню – старинную песню о подрубленном дереве, о сломанных ветвях, о птенце, выпавшем из гнезда.

И под эту песню Фируза осторожно приподняла мокрую рубашку Азар и туго обмотала ей грудь своей чадрой.

1987 год

Тегеран, Исламская Республика Иран

Когда вошла Лейла, Омид сидел, широко раскрыв глаза, тихий и молчаливый, и отчаянно сосал собственные пальцы.

Сидел он за обеденным столом, а вокруг царил разгром. Все двери были распахнуты, шкафы и ящики столов вывернуты, содержимое их выброшено на пол. Повсюду валялись книги, бумаги, одежда и обувь, и ручки, и заколки, и множество разных прочих вещей. Платья Парисы тоже лежали на полу, на иных из них отпечатались следы пыльных ботинок.

Омид видел, как арестовали его родителей. К ним пришли во время обеда. День был ясный, небо высокое, ни облачка, и в воздухе уже пахло летом. Отец Омида готовил в стальной миске мясное пюре с нутом: он энергично орудовал пестиком, и к его лицу поднимался пар.

Омид запустил палец в блюдо с йогуртом, посыпанным измельченными розовыми лепестками. Париса нахмурилась.

– Сколько раз тебе говорили, что есть надо ложкой?

Снова Омид оплошал! И что же теперь делать с пальцем, вымазанным в прохладном мягком йогурте? Омид поднял глаза на маму – прекрасную маму с черными кудрями, каскадом ниспадающими по плечам, в просторной пурпурной блузке, подчеркивающей нежный румянец на щеках, с тяжелым выступающим животом и глазами, полными любви.

– Ну что уж теперь, – сказала Париса. – Нечего делать, оближи. Но в следующий раз возьми ложку!

И Омид сунул палец в рот, наслаждаясь вкусом йогурта и роз.

В этот-то миг в дверях появилась квартирная хозяйка, а по бокам от нее двое солдат. Хозяйка была страшно перепугана. Бледная от ужаса, с широко раскрытыми глазами, она машинально крутила в руках конец чадры и торопливо, жалобно что-то бессвязно бормотала.

Гвардейцы вошли, перевернули все в доме вверх дном и ушли, забрав с собой родителей. А Омид остался сидеть перед тарелкой йогурта. Париса едва успела коснуться ледяными пальцами его лица. Отец торопливо поцеловал в лоб и сказал: не бойся, мы скоро вернемся. От этого испуганного голоса внутри у Омида что-то оборвалось, тяжело ухнуло вниз и исчезло навсегда.

Гвардейцы искали документы, письма, листовки, стихи, запрещенные книги. И ушли с богатой добычей. Им нашлось, чем поживиться! От этих бумажек зависело, кто уйдет, а кто останется – и родителям Омида пришлось уйти.