– Ой, попьём, Дуня, попьём.

Она стала приходить к нам каждый день, улыбалась, говорила всегда одно и то же:

– Вот приедет сынок…

Но сын не приезжал. И снова молва прокатилась по деревне: нет больше сына у Дуни Мишиной. А она его, свою кровиночку, очень ждала. Перестала спать, есть, заболела. Ничто её не радовало. Она по-прежнему приходила к нам, но голос звучал ещё тише, слёз больше уже не скрывала.

– Ой, Ираида, Ираида… Видимо, не дождаться мне своего сыночка. Не дождаться…

Но однажды глубокой ночью Дуня услышала робкие шаги. Поднимались по звезду[1], шли близко к краю.

– Господи, хоть бы не упал сынок! Перил уже нет, ремонтировать некому. Откуда ему знать, что всё приходит в негодность, ветшает, везде требуются мужские руки…

То, что это шёл он, её сынок, Дуня не сомневалась. Да и кто к ней придёт в глухую ночь?

Она тихо встала, взяла огарок свечки, отворила дверь.

Никого не было.

– Да, поблазнило[2]

Ушла в избу, села на лавку, перекрестилась.

Невольно вспомнилась прежняя жизнь. Их большой дом, перёд – так называли переднюю избу, сеновал, а в задах – зимовка. Зимовка тёплая. Решили ещё подремонтировать. Раскатали. Но не успели ничего сделать. Убрали сеновал… А зачем? Мужикам, конечно, было виднее. Откуда было знать, что ничего не успеют?.. Помешает война.

Смешно сказать, в переднюю избу не было крылечка. Передвинули въезд на сеновал к передней избе. Лошадь поднималась с возом по нему – широкий, с удобными для неё брёвнами. А нам зачем? Не перешагнёшь, а ведь ещё и дети ходили. Отпилили, оставили узкую дорожку. Назвали крылечком. А проще – звезд.

И зачем это я? Пусть будет «звес», но очень уж неудобно ходить.

Она снова услышала шаги.

– Сынок! – простонала.

– Это я, – ответили за воротами, – монашка.

Дуня знала, что её родственница жила в монастыре. Но монастыри, говорили, позакрывали, а одну обитель даже затопили. И все монашки погибли.

– А вдруг?..

Она рывком открыла ворота, и к ногам её упала женщина – маленькая, тщедушная, одетая во всё черное, похожая на девочку-подростка.

Обеим стало плохо. От неожиданности, от ночной темноты, от жуткого страха…


Рано утром Дуня пришла к нам. Мамы дома уже не было, она уходила ни свет ни заря на колхозный двор. Бабушка Ираида складывала дрова в печь, она затопляла всегда очень рано. Я, ребёнок, спала на примостах[3], из открытой двери потянуло холодом, и я проснулась.

Дуня устало повалилась на лежанку, плечи вздрагивали, она не могла справиться с волнением.

– Ираида… Ираида… Горе-то какое!.. Ночью-то сегодня что случилось… Пришла… (Дуня шёпотом назвала имя…) Совершенно раздетая, в какой-то ветродуйке[4], в башмаках на босу ногу. Юбка чёрная, длинная, да что толку – вся рваная. Говорит, скитались они, церковь затопили. Подружки её, монашенки, погибли. Рассказывает, что и людей, которые им помогали, арестовывали. Ей идти некуда, поживёт у нас… И что за время такое настало, прятаться надо… Может, и сынок мой так же скитается…

Бабушка обняла плачущую женщину, дала водички. Ни о чём не расспрашивала, только и могла сказать:

– Ох, тимнёшеньки! Дуня… Мы ничего никому не расскажем. Галина наша умница… Поможем, молочка дадим, у меня есть одно яичко, берегла на чёрный день… Девчонка спит, она ещё мала, ничего не поняла. Проснётся – скажем, что говорить ничего и никому нельзя. Зиму только бы пережить… Холода наступают, а одежонки, говоришь, нет?.. И у нас нет… Ох, тимнёшеньки… Ох, тимнёшеньки…


Дуне лучше не становилось, болезнь брала своё. В их дом потянулись соседи, говорили, надо проститься, попросить прощения. Монашке как-то удавалось скрывать своё присутствие.