Насколько понятен мне ваш вопрос, настолько же непросто ответить.

Естественно, он вполне сознавал политизированность мира, даже и той сравнительно узкой, строго отцеженной среды, в которой он прожил зрелые годы. Но говорить он предпочитал о книгах и о своей работе, вернее, о том, успеет ли он благополучно ее закончить. Однажды мимоходом заметил, что на политической кухне чаще всего преуспевают люди без нравственных тормозов. Что независимо от побуждений здесь преступаются все наши заповеди. И самые благие порывы претерпевают необратимые, почти ирреальные метаморфозы. Все повара на этой кухне имеют дело со слишком опасными и взрывчатыми ингредиентами – будь то определение зла, национальная исключительность, социалистическая зависть и социальная справедливость. Решающую роль тут играет наш генетический состав. Мы далеки от совершенства. И это наиболее мягкое, что можно сказать о нашем семени.

Что же касается писателей, которым по роду своей работы сложно отвлечься от этих игр, он полагал, что для них полезен и плодоносен чеховский опыт.

Когда по привычке я возразила, напомнила, что Антону Павловичу ни ум, ни трезвость, ни чувство дистанции не дали счастья, Волин вздохнул:

– Он был невезуч. И даже признание не принесло ему ни покоя, ни счастья в любви. Не дожил и до спокойной старости. А после смерти сопровождали какие-то пакостные гримасы. То гроб привезут в вагоне для устриц, то памятник возведут век спустя на месте общественного сортира. Впрочем, теперь ему все равно. Как говорится, ни жарко ни холодно.

26

Пожалуй, и он не знал покоя. Не мог, не умел смириться с тем, что минуло, ушло его время. Ушли его стать и южная лихость – наука старости не далась. Все думал, что так же неутомим, что все по плечу, что дело в одном – необходимо лишь сильно хотеть.

Однажды, когда я попросила уняться, не отравлять себе жизни, а кстати, и пожалеть меня – уже не пойму, чего он хочет, он безнадежно махнул рукой:

– Много ль мне надо? Доброе слово.

Я вспыхнула:

– Да, это в вашем духе. Слово вам важнее всего. Но я совсем другого замеса. Цену имеет не слово, а дело.

Он еле заметно повел плечом:

– Каждому – свое, дорогая.

Я лишь гадала – в чем тут загвоздка? Неужто так много ему недодано? Его биография мне казалась на диво удавшейся и успешной. А он твердил, что готов обойтись без всяких даров и щедрот фортуны, без всех отличий и побрякушек. Но он не может садиться за стол, не может трудиться, не может думать, если не слышит ласковых слов. Он говорил мне, что тут же вянет и остро чувствует одинокость.

Однажды я фыркнула:

– Мимоза.

Он сухо, даже резко сказал:

– Я работяга, грузчик и возчик, и вообще, я – черная кость. Особенно в сравнении с вами.

– Кто ж я, по-вашему?

– Вы, дорогая, этакое дворянское гнездышко. Маетесь со своим разночинцем.

Я неожиданно разозлилась:

– Господи, как вы мне осточертели! И угораздило же меня!

Волин удовлетворенно кивнул:

– То, что и требовалось доказать.

27

Когда дела совсем стали худы и жизнь с беспощадной стремительностью рвала все связывающие их нити, он окончательно замолчал. Казалось, что хочет себе ответить на точащее его сомнение. Внезапно пробурчал:

– Остолопы.

– О ком вы?

– О себе и о вас. Зачем валяли мы дурака? Раз уж случилась такая оказия, надо было нам не выпендриваться и не играть в свободных художников.

– И как надлежало нам поступить?

Он словно нехотя отозвался:

– Да попросту жить под одною крышей, не разлучаться ежевечерне. Сколько мы времени были врозь. Вот уж не хватило ума.

Не удержавшись, я согласилась:

– Что до ума – Господь пожадничал. Не ваша сильная сторона.