Аул-бей сидел в окружении мужчин, у самого огня. Женщины – поодаль, тихо переговариваясь и осаживая детей. Леонтий снова смотрел на Мерджан, испытывая неведомую душевную тягу, любуясь ею и замирая от сладкого волнения. Он прислушивался, когда говорила она, и находил, что голос ее певуч и приятен. И, поглаживая отросшую щетину на подбородке и щеках, корил себя, что не удосужился побриться кинжалом…
Дым от костра, предвещая краснопогодье, поднимался отвесно. Вскидывались ввысь искры от сгоревшего бурьяна. Сотник смотрел на столб дыма, с огнистыми проблесками, на звездное небо, в смутной пелене. И с грустью думал о своем курене в Черкасском городке, вспоминал отца и мать, сеструшку Марфу. Посылал домой гостинцы с оказией накануне Рождества, а весточку получить так и не успел, поскольку направили их полк в восточную сторону, безвестную глухомань.
Плёткин, не обращая внимания на аульцев, помолился вслух, завернулся в толстую кошму и улегся на арбе, в ногах командира. Полежав, поднял голову и негромко промолвил:
– Не по душе мне ночь. Чтой-то томашатся ногаи. Сходки творят, с Керимом спорят. Недалеко и до беды! Я конька подседлал, да и вам подобрал добровитого, Мусы-охранника. Кто их разберет, галманов?
– И я приметил! – отозвался сотник. – Кинжал у меня под рукой, да и шашка…
Летели в ночи гуси, перекликались. Летели журавли – с самого зенита доносилось их отрывистое курлыканье. Уединенно, сонно перекликались собаки. Под эту походную степную музыку уснул Леонтий незаметно и крепко…
– Ваше благородие! Ваше… Вставайте! – горячечно бормотал, тряся его за плечо, Иван. – Никак башибузуки наскочили! Топ конский… Скореича!
Ремезов выпутал ноги из мехового мешка, одним движением проверил пояс, на котором в ножнах висел кинжал. Ступив на землю, вытащил из-под своей постели турецкую саблю. Гортанные голоса раздавались в разных концах становища.
Донцы полыхнули к зарослям боярышника. Затем прокрались к лошадям, но возле них дежурил кто-то из аульцев. С диким гиканьем неведомые всадники пронеслись мимо, к арбам аул-бея. Вскоре там раздались горестные женские крики, озлобленные возгласы мужчин. У Ремезова оборвалось сердце, – произошло что-то непоправимое.
Между тем налетчики уже гарцевали у казачьей арбы. Переговариваясь по-татарски, разметали казацкие вещи, переворошили постели. Стали допрашивать аульцев, выясняя, куда скрылись гяуры.
Плёткин держал в руке заряженный пистолет, весь обратившись в слух. Рядом сотник с шашкой в руке следил за происходящим из-за веток. Гнетил душу страх, что кинутся их искать. Немудрено найти! И одно стыло в сознании: как можно дороже отдать свою жизнь…
Татары, посовещавшись, ускакали. А плач всё безудержней доносился от кибитки аул-бея, – так причитают только по мертвому. Скорее всего, дикие полуночники казнили кого-то за неповиновение. И первый, о ком оба подумали, был Керим-бек. Поплатился за дружбу с русскими!
– Нам нельзя в аул возвертаться, Леонтий Ильич! – возбужденно заключил казак. – Врагам выдадут.
– Высвистывай коня, а я отвлеку сторожа, – поторопил сотник, пробираясь в сторону степи.
Сторож, вероятно, догадавшись, что налетели ханские разбойники, предусмотрительно отогнал табун в балку. Силуэты лошадей темнели в призрачном блеске молодого полумесяца. Едва поспешая за слугой, Ремезов спустился в балку, где уже ощущалась под сапогами взросшая травка. Ногаец окликнул.
– Это я, Ремезов-эфенди. Казак! – назвал себя Леонтий, идя навстречу двигающемуся в его сторону всаднику. – Мында кель!