– Хороша баба, эта Мерджанка, – поймав взгляд сотника, кивнул Иван. – Да и по-нашенски кумекает. Спрашивала, чи женат вы, ваше благородие.

– Помоги мне встать.

Ремезов, опираясь о плечо казака, стал на землю. Прихрамывая, подошел к костру погреться. Мерджан встретила его улыбающимися глазами. Проворно и легко подхватила со своей арбы сундучок и поставила к ногам русского, показывая рукой, чтобы садился. Леонтий, смущенный и тронутый заботой ногаянки, кивнул в знак благодарности. Между тем боль в левой ноге почти не ощущалась. Недаром знахарь аульный заставлял его по ночам прятать ноги в мешок из собачьей шерсти.

Мерджан с прислужником, рубившим конину, стряпала похлебку. В воздухе, посветлевшем после метелицы, искрилась снежная пыль. И земля окрест, и подводы, и крупы животных были в мучнистом, по-весеннему, снежке. А кусты боярышника дивно узорились черно-белыми ветками. Густо и пряно пахло дымом, – бурьянно-кизячным, стелящимся по-над степью.

Вдруг откуда-то с неба, широко разбрасывая крылья, стала резко снижаться серо-палевая дрофа, угрожающе кугикая. Леонтию показалось, что ее кто-то подбил. Но, рухнув на прибрежный взгорок, здоровенная птица (гораздо крупней станичных индюков) засеменила когтистыми лапами по целине наутек, с обвисшими, покрытыми слоем льда крыльями.

Плёткин, схватив двурогие вилы – первое, что попалось под руку, – припустил вдогон. Мчалась дрофа прочь с поразительной скоростью, издавая невнятный клекот и размашисто кидая ногами. Но и казак явил такую прыть, что расстояние между ними стало неуклонно сокращаться. Бедная птица, обессилев от ледяного панциря, сковавшего оперение после дождя и ударившего следом мороза, закричала отчаянней. Несколько раз попыталась взмахнуть огромными крылами, но не смогла. И, сбавив ход, развернулась, нацелилась клювом отражать угрозу. Казак с разбегу саданул древком вил по ногам дрофы, подсек, а затем уже добил ее, распластанную…

Ногайчата, бежавшие за Иваном-эфенди, с радостными криками сопровождали обратно охотника, волокущего тяжелого дудака за шею. С потного лица казака не сходило довольное выражение. Он швырнул добытую птицу под арбу бейских жен и, переведя дух, вымолвил:

– Никак не менее пуда, господин сотник. Тяжелючая – ужасть! На пол-аула хватит!

Джамиля, биринджи-жена[17], позвала двух аулянок, которые быстро ощипали дрофу, осмолили на костре и, выпотрошив, передали одному из джор[18] Керим-бека. Тот нанизал тушку птицы на вертел и принялся жарить на углях из ивовых и алычовых коряг, найденных возле реки. Ватажка детей крутилась поблизости, ожидая угощения.

Потеплело, раскрылось на западе вечернее небо. И закатные лучи медно-красной дорожкой пролегли по разливу Еи, окрасили степное заснежье. С кустов стали осыпаться влажные, как сахарная крошка, комочки. Напористей затрещал костер. Ремезов, протягивая руки к огню, искоса наблюдал за красавицей Мерджан, хлопотавшей у котла. Украдкой и она посматривала на статного казачьего офицера, щуря от дыма свои прекрасные зеленовато-серые глаза.

Семейство Керим-бека принимало пищу отдельно, у костра. Единственным приглашенным был мулла. Этот щупленький старик, однако, обладал завидным здоровьем. Несмотря на многократные молитвы в течение дня и ночи, мулла всегда был собран, бодр и разговорчив. Мудрый властный взгляд и неторопливость в движениях невольно вызывали у окружающих к нему уважение. За ужином, как наблюдал Леонтий, сидя на арбе, священнослужитель в чем-то пытался убедить Керим-бека, но тот возбужденно возражал, вскидывал руки, бросая на застланную кошму куски конины. Разобрал Ремезов только два слова: «Девлет-Гирей» и «урус-эфенди»