.

Высокий процент подростковых суицидов вполне объясним неспособностью молодого организма переживать боль. «Смерть вследствие самоубийства, – пишет Шнейдман, – является бегством от боли». Сама по себе душевная боль не является смертельной. Но очень соблазнительной является мысль: «Я могу прекратить эту боль; я могу покончить с собой»[84]. Получается, не сама боль толкает на самоубийство, а невозможность ее перенести. Если у человека нет опыта преодоления трудностей, если он их избегал по жизни, у него выше риск суицида.

Душевную боль создают чувства стыда, вины, страха, тревоги, одиночества, боязни старения или мучительной смерти. Но наиболее суицидогенное значение имеют чувства безнадежности и беспомощности.

«Большинство суицидов случаются в первые три года после постановки диагноза или после госпитализации»[85]. Почему? Почему даже после постановки онкологического диагноза суицидов почти нет, а после посещения психиатра они очень часты? Мне кажется, именно потому, что вся психиатрическая служба не убирает, а напротив, усиливает чувство безнадежности. Стоит человеку попасть в психиатрическую больницу, посмотреть на этих «полуовощей», которые там ходят по коридору, услышать визги и крики буйных, увидеть, как их скручивают и пичкают лекарствами, так в голове возникает только одна мысль: «И я такой же буду».

Человек не видит примеров выздоровления от депрессии. Напротив, все вокруг говорят о пожизненном приеме лекарств, о периодических госпитализациях, о побочках и в целом о прогрессировании, а не излечении. Получается, что помощи нет. Ты постепенно превратишься в идиота. Это и толкает человека на самоубийство. Но это, пожалуй, толчок, но не причина.

Психоаналитики смотрят глубже. «Кто кончает с собой, тот мог бы при другом раскладе прикончить другого: самоубийство и убийство в родстве», – пишет Эмиль Чоран[86]. Уголовные антропологи считают, что самоубийство и убийство вытекают из одного и того же психологического и физического источника, представляя известный параллелизм[87]. Шнейдман, ссылаясь на Вильгельма Штекеля, говорит о «стремлении к собственной смерти как отражения желания смерти другого, то есть враждебности, обращенной на себя – то, что я называл убийством, повернутым на 180°»[88].

Говоря упрощенно, человек хотел бы убить кого-то другого (мать), но не решается и убивает себя. Однажды я прочитала в газете заметку о том, как молодой человек забил свою мать до смерти. Он бил ее металлической трубой и кричал: «Покайся!» На что мать в ужасе кричала в ответ: «За что? За что?» Он так и убил ее, не получив ее покаяния. Она так и не поняла, что сломала ему жизнь, а он не понял, что она «не ведала, что творила». Но, по крайне мере, он не убил себя, хотя и сел в тюрьму за убийство.

Большинство людей, решившихся на суицид, не осознают, что на самом деле хотят убить, а не быть убитым. А если еще глубже, они хотят свободы, которой были долгие годы лишены. Для них суицид – прыжок в пропасть, дающий свободу. «Суицидант является хозяином ситуации, даже если при этом он должен умереть»[89]. Другими словами, у человека есть только одна возможность сделать по-своему – убить себя. Здесь он сам принимает решение, и у него есть иллюзия, что теперь-то он «не тварь дрожащая, а право имеет»; что, покончив с собой, он покончит и с неуважением, перестанет быть ничтожеством и, наконец, обретет вес.

У самоубийства корни в детстве. «Он стал убивать себя задолго до самоубийства», – пишет Ефремов. Его агрессия, которая в норме должна была бы быть направленной на насильника, направляется на себя самого и медленно убивает. В таких случаях суицид – следствие психической патологии, которая долгие годы подтачивала организм и в один непрекрасный день, с точки зрения П. Г. Розанова, у суицидента «возникает состояние аффективно суженного сознания, при котором отсутствует “борьба противоположных представлений” и даже исчезает страх смерти»