, «воину с мальчишеским сердцем», она, подавив тревогу, осмелилась признаться. «Мой отец был учителем. Он читал нам по памяти стихи Чаренца[7]: „Ты видела сотни сотен ран – и увидишь опять. Ты видела иго чуждых стран – и увидишь опять…“[8] Благодаря отцу я полюбила поэзию». От стихов они перешли к полунамекам. Нина уже писала Рубо о своей «жажде настоящего всепоглощающего чувства», которое «оторвало бы ее от земли и вознесло к луне, к звездам, к бесконечности», «заслонило бы серую, скучную, холодную реальность». Находясь во власти незажившей сердечной раны, Нина снова, как и раньше, была готова пожертвовать всем ради любви. И Рубо, не лишенный инстинктивного слуха, верно уловил эту новую интонацию. В конце очередного письма он призывал ее к следующему шагу: «Я хочу скорее вернуться, – писал он, – и обрести свою половинку. Лежать с ней в одной постели, забыть о войне. Водить кончиками пальцев по розовым губам, по тонкой шее, по мягким плечам. Опускаться ниже, кружить пальцем, пока не зажгу огонек в ее глазах. Любить ее каждую ночь». Сколько раз Нина перечитала это письмо, впитывая слова, строки, признания? И все равно проморгала перемену, которая могла бы отрезвить ее. Она безудержно отдалась нахлынувшей любви – пока еще воображаемой, но уже такой возможной. Словно у героини американских мелодрам, ее мир раскололся на два: в одном жил ее рассудок, занятый повседневными заботами о близких, в другом – уединенном, закрытом, оторванном от реальности – жила душа, когда-то запятнанная грязью, а теперь разбуженная новой надеждой.

Сако ожидал сестру в пока еще не вырубленном сквере Шаумяна, недалеко от Министерства культуры. Очередная его вылазка к приятелю из бывших диссидентов, внезапно получившему государственную должность, прошла впустую. Новая административная шишка запамятовал, как Сако с Седой передавали ему в тюрьму посылки, как провожали в мир иной его отца, как давали взятку узколобому главврачу психбольницы, чтобы избавить слишком свободно мыслящего человека от префронтальной лоботомии. Сако вспомнил очередь из таких же, как он, олухов, столпившихся у кабинета, двери которого загораживал, стоя со скрещенными у паха руками, пучеглазый охранник в черном костюме. Сако знал, что его старый друг в курсе, кто ожидает за дверью. «Если того требует демократия… И кому ты, дурак, помогал, кто тебе спасибо скажет?» – горевал Сако, уперев взгляд в мокрый асфальт, когда послышались шаги. Нина шла к нему, поджав подбородок, с покрасневшим от ветра лицом. В руках у нее был газетный сверток с обедом. У Сако заныло в животе. «Ну, как прошло? – спросила Нина, поцеловав его в щеку. Она развернула сверток и, не дожидаясь ответа, примолвила: – Не тяни, ешь сразу, успеешь отнести детям. Я разделила пополам, тебе и Седе с детьми». Сако послушно кивнул и принялся за обед. В сквере стояла тишина, нарушаемая лишь свистом ветра. Пока Сако быстро, жадно ел, Нина снова спросила, как он сходил к другу. Ответы были короткими: да, пришел, да, ждал, да, он обещал, но нет, он не вышел. Почему? Не знаю. «Совести нет. Сколько ты для него сделал. Медленнее ешь, не спеши, – запричитала Нина. – Кто организовал похороны его отца, пока он в тюрьме сидел? А он чем ответил? Сако-джан, пожалуйста, ешь спокойно. Ты же ничего не поймешь от съеденного, если будешь так торопиться». – «Дети, – буркнул Сако и поднялся. – Надо скорее покормить детей. Ты обратно на работу?» – «Куда же еще?» Сако пожал плечами. «Не видел я его, – прибавил он. – Завтра еще одну попытку сделаю, последнюю». Нина кивнула. Они снова поцеловались и разошлись по своим делам.