Она прошла мимо неработающего светофора с понуро свисающими проводами, мимо мужчин, обступивших бедолагу, оставшегося без света. «Ах, двадцать долларов заплатил подонку, двадцать долларов!» – горевал тот, пока остальные поддакивали. Нина, не задерживаясь, углубилась в парк. Думала о поступке Вазгена, своего начальника, который провел себе линию «левого» света прямо от завода – конечно, тайком от руководства. Сейчас все делается тайком, все живут втихаря. Нина уже наслушалась этих историй, как ловкачи проводят «левый» свет от больниц, метро, зданий министерств. «Господи, даже от троллейбусных линий», – вспомнила она и со всей непосредственностью покачала головой. Вазген вечно по-змеиному подкрадывался и, будто делая одолжение, предлагал Нине помощь с «левым» светом, а порой наглел и прямо приглашал к себе в гости. Нина отвечала угрюмым молчанием. «Написать об этом Рубо? – задумалась она, проходя мимо вереницы обрубленных деревьев. – Что он скажет?»
Если Сако и Седа радовались письмам Петро, то Нина жила письмами Рубо – тайными, о содержании которых не знал никто, кроме них двоих. Письма приходили раз в месяц, иногда реже. Первое было просто запиской, вложенной в конверт с чужим письмом. Незнакомый Нине человек навестил ее в рабочий день на заводе и передал послание. Рубо интересовался, как она поживает. Неделю Нина носила сложенную вчетверо записку в кармашке сумки. Лишь на седьмой день села за стол и написала суховатое письмо, сообщив, что «дела в порядке, все здоровы и беспокоятся за тех, кто на фронте». Отнеся записку на почту, она была уверена, что на этом их переписке конец. Но через месяц она получила второе письмо. Теперь Рубо, не вдаваясь в подробности, рассказывал, как у него дела на фронте. Нина снова не спешила с ответом. Спустя шесть дней написала сдержанное письмо со списком дел, которыми она занималась в течение дня, и каждый пункт обрывался дисциплинированной точкой ровно в том месте, где могло бы обнаружиться чувство: надежды, тоски, неудовлетворенности. Третье письмо Рубо начиналось так: «Ты спрашиваешь, какой у меня распорядок. Отвечаю: встаю в полпятого утра, завтракаю с товарищами. Завтракаем десять минут, не дольше…» Затем следовало скупое описание типичного дня армянского фидаина в добровольческом джокате[6]. И в самом конце: «Вот сейчас заканчиваю письмо, Нина. Надеюсь, тебе было интересно. Расскажи теперь, что ты делаешь. Жду с нетерпением». Его трижды подчеркнутое «с нетерпением» пробило брешь в той стене, которой окружила себя Нина. Пять дней она размышляла, чтó ответить, и наконец осмелилась не обрывать себя точкой. Она слегка волновалась, когда к сухим фактам – что ели, какая погода, как дела на заводе, – добавила: «снова ели картошку», «погода расстраивает», «Эмилия (коллега) ворчит на мужа, хотя мне не хочется ее слушать». Рубо поддержал ее начинание: просил рассказать, почему снова картошка, что там с погодой и с коллегой. Нина набралась смелости и ответила в тот же день: объясняла, что в стране – голод, что погода – серая и слякотная, что Эмилию слушать не хочется, потому что ее муж – из новых чиновников, то есть бандит, который платит электрикам за обрывы кабелей. Зачем? Затем, чтобы бедолаги, оставшиеся без света, снова платили ему – сборщику долларовой подати – за новый «левый» свет.
Спустя год письма стали откровеннее. Нина прятала их в кожаном портфеле, оставшемся ей от отца, где держала дорогие для себя вещи. Особенно она дорожила тоненькой салатовой тетрадкой со стихами, которые сочиняла в юности. Последнее стихотворение, «Чинар в рассветный час», о боязни счастья, которую она ощутила при виде платанового деревца во дворе дома, она написала семь лет назад, за два дня до того, как Сако забрал ее из деревни. Но даже Сако не знал о стихах. Только