Отражение не дало ответов о прошлом, не вернуло воспоминаний. Оно не объяснило, кто я или как я здесь оказался. Оно лишь подтвердило настоящее: тело старое, лицо изможденное, жизнь, стоящая за ним, кажется пустой или потерянной. И в молчании зеркала, в пассивной данности этого образа, прозвучало эхо тишины телефона, эхо отсутствия других, эхо пустоты дома. Да, это был я – одинокий, ненужный старик. Мое лицо в зеркале стало безмолвным, но красноречивым свидетельством этого состояния, его материальным воплощением.

Теперь, увидев себя, я почувствовал некое… заземление? Якорь? Да, возможно. Но это было заземление камня, падающего в бездну. Этот образ, каким бы нежеланным, чужим, отталкивающим он ни был, был конкретен. Он был видим. Он давал форму моему парящему, бесплотному восприятию, которое так отчаянно искало опору. Это была опора из плоти и костей, из морщин и седых волос. Хрупкая, временная, обреченная, но реальная. Ужасающая в своей реальности.

Что теперь? Цель достигнута. Лицо увидено. Данность принята. Я – это это. Но что делать дальше? В этом старом, чужом теле, в этом пустом, равнодушном доме, с этим молчащим телефоном и моим лицом незнакомца в зеркале, которое теперь, кажется, смотрит на меня с укором или пустым безразличием? Вопрос повис в воздухе, тяжелый, бессмысленный и абсурдный, как само существование, выброшенное без причины в этот мир вещей.

Принятие? Нет. Это слово, истертое до пошлости утешительными шепотками мира, не имело места. То, что произошло, было скорее холодной, почти клинической констатацией факта, неоспоримой данности. Я был этим. Не стал, не ощутил себя, а был. Эта плоть, этот каркас из костей, этот мешок кожи, по которому расползались нити усталости и отчаяния, отраженные в пыльном зеркале как в замутненном колодце – вот отправная точка. Не зыбкая почва воспоминаний, не призрачные контуры привычного мира, а эта осязаемая, тяжелая вещь, этот объект, к которому, по какой-то абсурдной и непостижимой прихоти экзистенции, было привязано мое сознание, мое объективное существование.

Я отвернулся от зеркала, не отвращение – лишь отстраненность исследователя перед незнакомым, потенциально опасным свидетельством . Комната, дом, весь этот замкнутый космос теперь предстал не местом, где я нахожусь, но архивом. Архивом этого тела, этой жизни, которая теперь, по неясной логике, стала моей. Каждая вещь – потенциальная улика в расследовании собственного существования. Каждый угол – хранилище нерассказанных историй, невыбранных путей, невыносимой тяжести прожитого. Моя цель кристаллизовалась, лишенная всякой теплоты или надежды: препарировать эту жизнь, найти следы его (моего?) присутствия в пространстве, понять историю этого объекта через предметы, которые он когда-то держал в этих руках, смотрел этими глазами.

Я начал систематическое исследование. Не порывисто, как человек, ищущий потерянную вещь, а методично, с холодной точностью автомата или, что вернее, патологоанатома, склонившегося над чужим телом, которое оказалось своим. Письменный стол в гостиной. Первый пункт в этом инвентаризационном списке фактичности. Ящик за ящиком. Вытаскивал содержимое, словно извлекал органы из трупа: стопки счетов – свидетельства банальности бытия, привязанного к необходимости оплачивать свое существование, пожелтевшие газеты – эхо давно умолкших новостей, напоминание о потоке времени, равнодушном к индивидуальной судьбе, канцелярские принадлежности – орудия труда, чья цель теперь ускользала, обрывки записей – шифр без ключа, намеки на действия, лишенные контекста и смысла. Эта рука – моя рука, но ощущаемая как протез – двигалась непривычно, немного неуклюже, словно не до конца подчиняясь воле, словно сама была частью исследуемого объекта. Каждое прикосновение к чужим-своим вещам вызывало легкую тошноту, не физическую, а экзистенциальную – чувство вторжения в приватное пространство, которое парадоксальным образом было моим собственным, и одновременно отторжение от этой липкой, мертвой материи прошлого.