Но сейчас догадка стала похожей на толчки боли – в том же редком ритме, что удары далекого колокола…
– Но я же не хотел, – шепотом сказал он мухе. – Я же просто так сказал им… Ну, потому что достали… А по правде я и не думал, чтобы кто-то из них сдох…
Но понимание вины делалось все четче. Связь между пожеланием гибели тем, в директорском кабинете, и гибелью крохотной Дагги-Тиц казалась уже бесспорной…
„Пожелал одним, а случилось… с другой…“
„Но почему с ней-то? Пусть уж тогда бы со мной!“
„Какой хитрый! Лежал бы сейчас и ничего не помнил, не чувствовал. Это не наказанье. А вот теперь сиди и мучайся… Ей-то что? Она будто уснула. А ты… будто предал ее…“
„Но не хотел же я!!“
„А кому ты докажешь? Что сказано, то сказано…“
Неизвестно, такими ли словами думал тогда Инки, но чувствовал именно это. И некуда было деться от этого. Он понял, что придется теперь так и жить. С таким вот пониманием непоправимости. Однако надо было еще привыкнуть к такой жизни. И обмякший Инки с Дагги-Тиц на ладони сидел, привыкая. Сосудик у глаза дергался беспрерывно. Инки не успокаивал его. Потому что не от кого было скрывать слезы. Тяжелые капли просочились на коленях через суконные штанины и заштопанные колготки, ядовито разъедали кожу…
– Но я же не хотел… – опять сказал Инки. И мухе, и себе, и… обступившей его тишине.
Он и правда не хотел. Он вообще не терпел, когда убивали. Никогда не ловил бабочек и стрекоз, хотя детсадовские ребята любили делать из них „коллекции“. Ненавидел жильца восьмой квартиры Гвоздилина, который топил новорожденных котят (не только своей кошки, но и соседских). И фильмы со стрельбой и дуэлями смотрел только потому, что знал: люди там – артисты и умирают не по правде. И все равно при этом морщился. Морщился даже, когда с врагами разделывался Гамлет, хотя уж его-то враги – гады и предатели – заслуживали всяческой погибели… При этом о собственной смерти (которая случится когда-нибудь) Инки думал почти без боязни. Смешно (и скучно как-то) бояться того, что рано или поздно происходит с любым человеком. Он, Инки, что, разве не такой, как все? Вытерпит как-нибудь… Он чувствовал, что в смерти страшно не то, что исчезает кто-то живой, а в прощании. В том, что он расстается с другими, с теми, кто у него есть. Но у него, у Инки-то, кто был? Мать? Ну… да. Но где она? Появится и опять не поймешь куда пропадает. Была Полянка, но она тем более – где?… Была Дагги-Тиц (смешно, да?! – крохотная муха, которую любой „нормальный“ человек мог бы прихлопнуть мимоходом). И что теперь?…
Инки мотнул головой, стряхивая капли со щек. Папаша Бригады сказал про него лишь одну правильную вещь: что такие „плачут редко“. Однако если они плачут, то долго и неудержимо. Когда рядом нет никого… Но всяким слезам приходит конец. Инки толкнулся от стены лопатками и встал. Осторожненько положил муху на облупленный подоконник. Пошел на кухню, взял с полки у плиты коробо́к, вытряхнул спички в мусорное ведро (из него пахну́ло вчерашним винегретом).
В туалетной тумбочке, где Марьяна прятала всякую свою парфюмерию, Инки нашел комок чистой ваты, дернул клок, сделал в коробке́ подстилку. Положил на вату (вернее, посадил, как живую) Дагги-Тиц. В непослушном ящике комода, где лежало его бельишко, Инки отыскал чистый носовой платок, вырезал из него прямоугольник по размеру коробка. Накрыл муху. Задвинул ящичек под крышку. Побаюкал коробок на ладони…
Надо было похоронить Дагги-Тиц. Инки подумал: „Где? Может быть, где-то в траве на кладбище?“
Но… муха все-таки не человек, и, наверно, не полагается так. А может, снаружи, у бетонного кладбищенского забора?…