– Он вполне нормально рос, – подхватила Мамкин. – Тихий был очень, конечно.
– Ага, – методист со значением поднял палец.
– Нет-нет! – Папкин и Мамкин заговорили вместе. – Тихий, но это было… в допустимых границах, – закончил Папкин, а Мамкин умолкла, покрывшись сырыми пятнами.
– Я понимаю, – кивнул методист. – Я не говорю, что он родился с аутизмом. Я говорю про общий фон… Были, вероятно, какие-то предпосылки… Вот вы говорите: тихий…
– Ну, да, – нехотя согласился Папкин, которому было неприятно признать, что да, какие-то предпосылки были, но он их проглядел.
– А чем он занимался, когда был тихим? От этого вопроса, сформулированного сугубо профессионально, Мамкин заметно смешалась.
– То есть – как?
– Ну, что он делал? Вот его привели из садика, раздели… а он?
Папкин пожал плечами:
– Так… в основном, сидел. В уголке или на диване. Телевизор смотрел. Книжки листал.
– Какие книжки?
– Не беспокойтесь, самые обычные, – Мамкин промокнула глаза. – Господи, какие же могут быть книжки. Бармалей, Маршак, отважные пузырьки…
– Что-что? – методист вскинул брови. – Что за пузырьки?
– Эти, с которыми сейчас все носятся, – махнул рукой Папкин. – Глупость, но, по-моему, безобидная. Пузырьки на планете квадратиков, Пузырьки и космические кубики… Пузырьки и хищные шарики Альтаира…
– Столько всего, – вздохнул методист и покачал головой. – Не в курсе, упустил. Всего не охватишь. Персонажи размножаются, как хомяки. Бог с ними, что он еще делал? Вы говорили про телевизор.
– Мы ему ничего такого не разрешали, – Мамкин, рассказывая, заново переживала и заново открывала предысторию. Собственные слова вылетали, словно чужие и превращались в страшные пузырьки, прилетевшие с планеты квадратиков. – Никаких ужасов. Он, конечно, смотрел рекламу, но ни разу не испугался… Детские фильмы, мультики, опять же пузырьки – сериал. Страшные новости выключали. В общем, мы следили…
– Понятно, – методист рисовал в блокноте геометрические фигуры. Первым шел круг, заключенный в квадрат; второй квадрат превращал первый в восьмиугольник, который методист обвел новым кругом. Повисла тишина.
– Продолжайте, я слушаю.
Папкин развел руками:
– Собственно, все… Он становился все тише и тише. В саду ни с кем не играл, постоянно один… Что-то строил из кубиков и колец. А дома сядет – и целыми вечерами рисует какие-то конструкции.
– Например? – Да вот вроде ваших, – Папкин кивнул на блокнот методиста.
– Даже так? Замечательно, – усмехнулся тот. – Вы знаете, что это такое? Это мандала. Или, если можно так выразиться, мандалоподобные фигуры. Когда сознание отпускает вожжи и начинаешь бездумно водить рукой, рисуя все, что ей вздумается, картинка может многое рассказать… Мандала – это ядро личности, Бог, если хотите. Это нечто цельное, законченное, неделимое, сидящее глубоко внутри нас. И вот оно рвется наружу, дает нам знак, желает быть осознанным…
Папкин мрачно рассматривал бедную комнатку, маленькую кушетку, облезлый стол. В коридоре гремела ведром уборщица, за окном кто-то рычал и швырял ящики. Он поежился. Его предупреждали. Друг дома, кандидат философских наук, долго отговаривал его, убеждал не ходить к этому типу. «Проклятые позитивисты! – ругался философ. – Эти хищные твари подобрались к ядру человеческой личности, божественному, и ходят вокруг – то лизнут, то понюхают, и как бы уважают, но в глазах-то – голод, алчность бездонная! Лиса и виноград, мартышка и очки!»
А Мамкин вдруг вспомнила:
– Он как-то раз пожаловался, что кто-то рассказал ему про красную руку!
– Страшилку? – понимающе уточнил методист.
– Да. Из этих. Там еще простыня, гробик с крыльями, черная занавеска. Ну, вы знаете, в лагерях ими все бредили. В пионерских. Я думала, что все уже в прошлом, и даже поразилась – надо же, какая живучая чушь.