И вот в этой-то седловине, между двумя придонскими буграми, в падинке, стояли три телеги, а посредине них курился дымок. Женщина, сидя у костра на корточках, что-то ворочала в нем палкой и вполголоса пела знакомую Будулаю цыганскую песню. Разбредшиеся вокруг лошади похрустывали травой.

Она не испугалась, когда Будулай, мягко ступая по траве, остановился у нее за спиной и по-цыгански сказал:

– Здравствуй.

Она спокойно повернула голову, и он увидел, что у нее лицо уже немолодой женщины, старухи, но глаза еще яркие и взгляд у них острый.

– Здравствуй, рома. – И опять отвернула голову, продолжая ворошить палкой в костре, в котором у нее что-то пеклось.

– А где же ваши другие люди? – спросил Будулай.

– Там станица, – коротко показала она палкой между буграми по уходившей под гору ложбине, считая излишним объяснять ему то, что он должен был и сам знать как цыган.

И он больше ничего не спросил у нее, тоже присев против нее на корточки у костра. Выкатив из костра палкой печеное яйцо, она подкатила его Будулаю:

– Бери.

Он не стал отказываться, так как заметил, что в золе костра еще пекутся яйца, и, прежде чем очистить яйцо, стал перекатывать его, раскаленное, из ладони в ладонь.

– А ты положи его в траву. Роса.

И правда, в смоченной росой траве яйцо сразу же остыло, и когда он стал очищать его, корка сама отделилась. Цыганка молча протянула ему ломоть хлеба с насыпанной на него кучкой соли и, выкатив из костра другое яйцо, для себя, продолжала, хотя он ничего больше не спрашивал у нее:

– Но все равно они опять вернутся оттуда с пустыми руками. Не послушались меня.

Если бы он полюбопытствовал у нее, в чем же именно не послушались ее те, которые спустились в станицу, она бы, возможно, не стала больше откровенничать с ним, незнакомым ей цыганом. Но он, надкусывая яйцо вместе с ломтем хлеба, лишь взглянул на нее и этим, видимо, больше всего и внушил ей доверие.

– Я им говорила, что по задонским глухим хуторам можно скорее мел променять, но они же теперь старых и слушать не хотят. И моего тоже сбили. – Отвечая на молчаливый вопрос в глазах у Будулая, пояснила: – Мы по-за Шахтами из-под Белой горы кирками мел вырубаем, мелем его и меняем по три блюдца за блюдце муки и по две цебарки за цебарку картошки. А если деньгами, то можно иногда за бричку мела и двадцать рублей наторговать. Но на этом берегу мы за два дня и полбрички еще не успели расторговать. – И, кивнув на подводы с мешками, туго набитыми чем-то белым, добавила: – Тут из-под придонских круч они привыкли сами какую угодно глину добывать: и желтую, и красную, и мел. А там, по-за Доном, глушь, там могут и за блюдце мела блюдце пшеничной муки дать.

После такой ее откровенности не возбранялось, пожалуй, и самому спросить:

– А как же вы теперь, так опять все время и будете с места на место переезжать?

Впервые она с сомнением и остро-проницательно посмотрела на него.

– Ты или прямо с луны упал, или у тебя от цыгана одна только борода осталась. Кто же нам теперь позволит кочевать? – Она порылась рукой где-то за вырезом своей кофты и протянула Будулаю раскрытый на ладони паспорт, впрочем не отдавая его ему в руки. – Видишь, тут штамп. Я теперь каждому могу доказать, что не где-нибудь, а в Бессергеневском совхозе живу. А это, – она кивнула в сторону бричек с мешками, – мне никто не запретит своей родной сестре для щикатурки дома отвезти… Мы, рома, в станице Бессергеневской правда на виноградниках работаем, а мужчины кто сторожует, а кто при лошадях. – И она с некоторой даже гордостью добавила: – У нас в совхозе жить можно. И свое вино есть.