Поистине, сыну человеческому негде преклонить голову, потому что именно он освобождает пространство мировой жизни и без него мир не может состояться, т. е. стоять в своей небесной оси вместе со своей инаковостью. Странничество, взвешивающее миры в цельности мирового Все, – вот первая правда человека, отправная точка его духовного, а равно исторического пути. Жизнь странника – это не статичное, счислимое «от» и «до», а вечный порыв, устремленность из пространства и времени к вездесущему и всевременному. Азия же важна и ценна тем, что воочию демонстрирует опытному наблюдателю, как возможна преемственность впечатления и понимания, чувства и мудрости и как одно обусловливает другое, подобно полюсам одной оси. Это достигается способами неизвестными западной мысли, слишком скованной интеллектуализмом с его расщепленностью бытия и мысли, духа и материи, субъекта и объекта, трансцендентного и имманентного и т. д. Азия, напротив, предъявляет целостный и притом динамический образ мира, где все существует совместно, бытие есть событие (именно со-бытие), континуум перемен, в котором все вещи существуют по собственному пределу. Бессмысленно спрашивать, что именно существует в этом мире. Здесь важно знать, как вещи соотносятся друг с другом. Человеку же дано открыть в соответствиях всего сущего нравственно значимую со-ответственность человеческих сердец. Переход от соответствия к соответственности как раз очерчивает пространство взаимодействия, даже взаимного проникновения впечатления и прозрения. Это и есть в буквальном смысле Путь: единство действия и понимания, разумный и нравственно оправданный шаг в будущность.
Так проявляется смысл путешествия из самой семантики этого слова: путешествие есть шествие по Пути. Шествие куда? От ограниченного, относительного события-свершения к свершению безусловному и всеобщему. Шествие кого? Того, кто идет от не-себя к не-Себе: от самоочевидной, но ускользающей интуиции индивидуального «я» к еще более неуловимому, но и более убедительному переживанию глубинной подлинности своего бытия, опознанию «отца множеств» (Лао-цзы) или, как говорят тибетские ламы, «правды неисчерпаемого множества вещей». Ведь путь есть чистая конкретность, он не имеет никакой идеи и чем менее он представим, тем более реален. Восточная мудрость не может отвлечься от предметности вещного мира. Более того, от конкретности вещей она ведет к еще большей конкретности типов переживаний, чистым качествам существования. Речь идет о единичностях, вовлеченных в столь же бесконечно утончающуюся сеть соответствий, и в этом пространстве сообщительности всего и вся, в этом вселенском кристалле, полупрозрачной дымке бытия уже неразличимы его актуальные и виртуальные измерения, все может быть всем. Мы имеем дело не с фактами, сущностями или даже образами, а с клубками связей, сгустками коммуникаций, иерархиями сил. В них осуществляется загадочная для европейского ума истина Востока: ин-у цзы-жань, «в соответствии другим будешь самим собой». Вот откуда идет точность и убедительность прозрения, которое всегда есть именно прозрение глубины сознающего опыта. В нем мы проходим путь от факта к фактичности, от реального к реальнейшему, «из славы в славу».
Отсюда странно-иносказательный – не то метафорический, не то метонимический – язык восточной мудрости. Язык метафорический, поскольку он расширяет единичное существование до вселенских масштабов. И язык метонимический, поскольку он всегда сводит виртуальную перспективу событий к вещности вещей, к конкретности обстоятельств. Эти два измерения умудренной речи Востока задают и два возможных пути ее интерпретации: либо к распредмечиванию и сохранению символической глубины смысла, либо к опредмечиванию и утверждению мира в его актуальности. Последнее чревато отождествлением символических типов, этих «небесных про образов» вещей, с их предметной данностью, а это – непозволительное упрощение, которое обрекает восточную традицию на забвение собственных основ и капитуляцию перед познавательными установками Запада.