– Да тьфу на тебя! – эк разухарилась Катерина-то!

– А ты прикуси язычино-то! – и Косточке: – Слышь, и отец у тебе, что ль… прости Господи, с таким хвамилием… язык покарябаешь… тьфу!

– И отец…

– И дед?

– И дед…

– И в метрике прямо так и прописано? – Косточка плечиками пожимает, мается, да меж тем с Кати очей-то не спускает – подымает.

– Ну, это, стало, дьячок понапутал! – Костя на Катю – а та молчок!

– Какой дьячок?

– Ну, понавроде писаря: в метрику он запись записывал. У нас такой дьячок коченёвскый был – уж что пропойца, что матерщинничал… Царица Небесная! Подопьёт – да с пьяных-то глаз и понапишет что ни попадя: кому каку буквицу от себя присовокупит, а каку и выпустит… пьяные твои глаза… Понапутает, антихрист, анафема такой… Ох и злился на его батюшко Серафим, ох и серчал… Да ты ж не деревенскай? – и воззрится на Костю, нежданного гостя, – а тот к Кате жмётся, что нож к скатерти, дитё малое – к матери! – И отец твой городской не то? – Кивнёт Косточка. – И дед?.. Ну, разве что в городе…

Вот время идёт – баушка Лукерья знай своё толкует, своё ведёт:

– Киньстиньки́н, а Киньстиньки́н…

Родимес его возьми…


А Катя-то наша припомнила ему тот случа́й, ой припо-о-омнила! (Это уж опосля, это уж он, Косточка-т, женихаться стал!) Подошёл раз к ей:

– Кать, а Кать? Вот поженимся – и здесь, – шапка набекрень, в пашпорт пальцем тыкает: кобенится! – и здесь будет записано… – и хвамилие свое выкликнул, а сам сейчас задохнётся: так и заходится! Глаза, того и гляди, повыскакивают! А она ему, Катя-то наша лукавая… лакомая:

– Да нету таких «хвамилиев»! – и косится… русалка, ну чистая русалка!

– Ну Катя! – ишь, разобиделся!

– Да не знаю я таких «хвамилиев»! – и ну хохотать-похохатывать… охотница-хыщница… – Нет, ну правда! – а саму ровно бес кружит по комнате: раскраснелась-то что – и не приснится экое! – дышит – не надышится! Ядрёная-а-а девка! – Дьячок-то, видать, и впрямь пьян был: чуешь, буквицу-т присовокупил лишнюю, не то! – и хохочет звонким русалочьим хохотом, похотливая!

– А у Боборыкина «то»? – и сверлит глазами бесстыжую Косточка – всю душу она ему вымотала! – У Сашки Заиграева «то»?.. – А Катя пуще прежнего куражится: того и гляди, разорвёт её от смеха-то! Ой и Катя, ну Катя…

– Буквица эта ровнёхонько шишка на языке: и сплюнул бы – ан нет: что мёртвой хваткой вцепилася!

– Опять ты, Катя, по-коченёвски заговорила!

– Ну ладно тебе! – и теребит Косточку, ластится. – Мы снова к тому дьячку пойдём – авось ещё что понапутает! – Вот и злись на ей опосля этого…


Пошли пешком, да на пашенку – а спешат-то-поспешают шибко! А на пашне-то на пашенке – пашеница-шептуница, да шапкою пышною… бесшабашная… тш-шш…

Пошто ты, душенька пашеница, пышешь, пошто дышишь…

Пасть ниц – да во пшеницу-шептуницу… и описать не опишешь-шь-шь…


… и сейчас мать, ровно бес её попутал, выхватила из Катиных ручонок недописанную книжечку – и пошла в лихоманчище её шерстить, пошла потрошить… шить… шить… шшш…

Катюшку нашу и закруж-ж-жи-и-и… Она плавнёшенько так приземлилась: чистёхонька, белёхонька… невинная… вырванная… страница…


И вот она писала – прятала, писала – прятала…

Ох и сладок запрет, до чего ж сладостен… Слаще пряников-оладьев, что на патоке (то тётушки пекут утречком: утри слюни-то – текут!), – куда как слаще!

Ух и сладок запрет, аль табу… будто по-учёному… по-печёному… слаще спелых терпких яблоков… ватрушек творожных… сочней… ну оч-ч-чень сладок…


А тут, что преступница какая, заметалась по комнатке – по светёлке по девичьей: взор рассеянный, руки чуж-чужи… замерла да призадумалась – очи в одну точку: глядят – не смигнут – а потом цоп свою драгоценную шкутулочку, шалочку на головку накинула, пальтишонко куценько нацепила на плечики, ноги в пимы сунула – и за дверь, за ворота́ – в темень, в стужу, в буран!