– Потрясающе отработали. «Неизвестно», «невозможно», «предположительно» плюс ещё и «не найдено», – проворчал Грант. – Третье убийство – женщина…
Но Грант не успел договорить, их бот сел напротив одного из домов.
Пассажиры вышли. Грассе и Лукин шли рядом и молчали. Грант нервничал, взгляд стал цепким, колючим. Бле-Зи старался держаться невозмутимо, однако заметно дёргался. Последние исследования по вирусу были неутешительны – паразиты действительно взрослели.
Кинт опять вскинул крылья, потянулся, хрустнув всласть суставами. Его приподняло над газоном. Но он сложил крылья, пошёл, хмуро скользнув взглядом по окну. С той стороны, очень близко к толстому, белёсому от пыли, пластику, виднелось лицо. Человек равнодушно встретил «ковырнувший» его на всякий случай взгляд Кинта.
Грассе оказался возле двери первым. И остановился, потоптавшись на небольшом лоскуте каменного покрытия под каменным же козырьком. Но так и не решился открыть дверь. Обернулся.
В этот момент Грант махнул рукой, указывая на крышу дома.
Уставив сложенные пополам крылья в крышу, на самом её краю, вытянув шею, сидел вок. Он скользнул тихо вниз, пролетел над головами комиссии, обдал ветром от больших крыльев, пылью от синтетического газона и запахом грязной одежды…
Долохов медленно шёл домой. Двигался механически, как если бы кто-то дёргал за верёвочки, кто-то сидевший в голове, ставший им, Долоховым. Он теперь всё время пытался вспомнить. Но кто-то будто задёрнул глухой занавес. Занавес шевелился, плотный и пыльный, и лишь иногда, урывками, мелькало то лицо мамы, то класс, чаще третий «Б», то место возле окна, третья парта от экрана учителя. Поездка на практику на втором курсе универа, в алмазные шахты на Орице, астероиде возле Торы. Глаза зажатого обвалом торианина, снятые роботом-поисковиком. Торианин погиб, не дождавшись помощи, случился второй обвал. Почему-то вспоминались его глаза, жёлтые, торианские. Вроде бы чужие. Но такая боль и безнадёга в них, безнадёга не имеет ни национальности, ни расы…
Кто-то рылся в его, долоховской, жизни, изучал его боль и радость, глупую и дурацкую, такую, о которой не расскажешь.
Этот кто-то никогда ничего не говорил. Он иногда позволял думать Долохову и слушал его. Ворошил воспоминания. Удивлял ими.
Неизвестная ему музыка… нечитанные им книги… воспоминания мамы, которая ждала рождения его, Тёмы Долохова… чьи-то воспоминания о летучей паутине в августе… застрявший в ней жёлтый лист, битый зелёной крапиной. Вспоминалась Оля, его Олька. Вот она у него дома, подошла, упёрлась руками в подоконник и, вытянув шею, смотрит на улицу, смеётся. Волосы распушились и светились на солнце… Веснушки, сколько их у неё, никогда не замечал…
Бродячая собака, застреленная во дворе, кружилась бессильно вокруг себя в луже крови. Визжала тоненько так, надсадно. Псина эта… Паразит часто её напоминал. То ли понять что-то не мог, то ли не согласен был, то ли наоборот согласен. Но вытаскивал из закоулков памяти эту доверчивую морду с коричневыми бровками едва ли не каждый день. Чёрная, с коричневым палом по брюху и лапам, длинноногая и поджарая, будто был в её родословной сеттер.
Появилась во дворе по осени. Добрые глаза смотрели доверчиво, а иногда псина рычала и огрызалась, и щурилась на солнце, щенки должны были появиться к зиме. Кормили её всем двором. Соседи тогда переругались – одни считали, что надо кормить, другие кричали, что нельзя – детям опасно, грязь опять же, да и «она вам скоро опять под крыльцо принесёт приплод».
Щенков она принесла в самый мороз. Вскоре они уже и выходить начали, повизгивали и покачивались на неуверенных лапах, толстые и смешные бочонки. А один не выходил. Вот уже пять месяцев прошло, а он всё сидел под крыльцом. Рост у него должен бы быть немалый, мать-то длиннонога. Решили, что больной. Уже всех щенков раздали, и за последним «сидельцем» пришли новые хозяева, но вытащить его из-под крыльца не смогли.