Оперники и духовики шухерились, опасаясь попасться на глаза какому-нибудь строгому профессору, но тоже покуривали. Первокурсников традиционно пугали профессором Гавриловым. Поговаривали, что этот сухонький и сморщенный восьмидесятилетний благодетель всех подзаборных кошек в округе, пускал в ход свою трость, увидев сигарету не то, что во рту, а просто в руках у студента-вокалиста, и очень расстраивался. А расстройство старого профессора лечилось единственным способом – мгновенным отчислением и отлучением святотатца от богемно-творческой жизни.
Вот и наш студент, озираясь, скинул сигарету, которая была совершенно обязательна для продления гастрономического наслаждения от «горячей собаки» – этот вкус молодости будет вспоминаться и через много лет, и с успехом затмевать настоящие деликатесы навроде икры или фуа-гра – и тут же был дернут за рукав. Сердце упало в пятки, и только через пять секунд парень вспомнил, что он будущий композитор, а не вокалист, а значит, гнев Гаврилова ему не страшен. Впрочем, разворачивался он очень медленно, дабы успеть привести в порядок лицо, чтобы на нем не отсвечивало, насколько сильно он перебздел.
– Женёк, ты совсем оглох? Зазнался, Моцарт-в-перспективе? – за рукав его дёргал такой же студент, но на четыре года старше. Его друг, кстати. И этот друг, видимо, совсем страх потерял, потому как раз был вокалистом по классу оперы и при этом беззастенчиво курил.
Женька снял, наконец, профессиональные соньки, привезённые отцом из командировки в столицу «оф Грейт Британ» накануне краха нерушимого союза. За десятилетний стаж «уши» нисколько не потеряли во внешнем виде и до сих пор были предметом зависти раньше одноклассников, а теперь и сокурсников.
– Борька, здорово! Ты зачем голос никотином портишь? Гаврилов всегда появляется незаметно…
– Да ладно, никуда Гаврилыч не денется, поорёт – перестанет, а меня со дня на день в Большой позовут.
– Ну да, а что не в Ла Скала? – Борис Кенаренко по кличке Кенар, который до Гнесинки успел отдать долг родине на границе с Китаем и пару лет поучиться в Новосибирском университете на физмате, справедливо считался главной звездой потока. Но даже это, по мнению преподавательского состава, не освобождало его от соблюдения дисциплины, выполнения заданий и каторжной работы над огранкой своего дарования. И будь Кенар чуть более ленив и чуть менее талантлив, быть бы ему давно отчисленным.
– Звали, отказал. На занятия ездить не удобно. Кстати, о занятиях. У нас сегодня опять сольфеджио объединили…
– Казимирыч снова болеет?
– Как обычно…
Профессор музыкальной теории с армянской фамилией, польским именем и посконным русским отчеством Казимир Иванович Мирзоян, двухметровый шкафоподобный крепкий старик семидесяти двух лет от роду стабильно «болел» две недели каждого месяца – вечный борец с коммунизмом уже пять лет праздновал развал «голимого совка» и всё никак не мог удовлетвориться.
Почему руководство культурно-педагогической цитадели уже сорок три года держало на балансе запойного антисоветчика еврейско-польско-армянских кровей, было загадкой для стороннего человека. Внутри же все: от ректора до последнего ассистента с кафедры общеобразовательных дисциплин, знали простую, как апельсин, истину. Мирзоян был глыбой, гуру музыки, а главное, как он ни склонял во все места коммунистов и их строй, и сколько высокоградусной жидкости ни колыхалось при этом в его лужёном желудке, его обожали все поголовно студенты. Нет, он не ставил оценки «автоматом» за красивые «глаза» или другие части тела. Наоборот, в ректорате постоянно бесились из-за дикого количества пересдач у профессора. Но… Казимирыч был единственным из популяции преподавателей сольфеджио, чьи домашние задания неукоснительно выполнялись. Правда что, Мирзоян не сильно утруждал себя их проверкой – за него это делали негры–аспиранты. По посещаемости лекции Казимирыча могли соперничать с концертами The Beatles в эру их успеха.