Тогда, оказавшись дома, где я чувствовала себя в безопасности, где были вещи, что я могла узнать с закрытыми глазами, где до сих пор пахло счастьем, я не хотела думать про Урода, про ту жизнь, которой теперь жила. Каждой клеточкой своего тела я хотела остаться. И всё, о чём думала: как я виновата. Всё началось не с Урода, а с того, что дождливым майским днём, пахнущим едва зацветающей черёмухой, я настояла на том, чтобы мама пошла со мной в кино…
— Всё, я сейчас лопну, — отвалилась она к спинке диванчика. — Пицца, десерт, мороженое.
— А ты ещё хотела пиво взять, — злопамятно напомнила я.
— Хорошо, что ты меня отговорила. И сейчас я выпью самый крепкий эспрессо какой только варят в этом кафе и пойдём.
Мы так и сделали: она в два глотка осушила крошечную чашечку кофе, я — допила чай.
В пустой кинотеатр, где любителей молодого Жана Габена собралось по пальцам одной руки пересчитать, мы ввалились самые последние. Уже погас свет. И мы плюхнулись на первые попавшиеся места.
Если бы я знала тогда, что это будет наш последний с мамой фильм. Наши последние два часа вместе. Я бы, наверное, не отрываясь держала её за руку. И после сеанса, когда мы решили сократить путь и пошли через тот чёртов двор, не позволила ей пойти, не позволила вмешаться.
Не знаю, зачем я потащила её на этот фильм, куда она не хотела идти.
Но я потащила и шипела, когда она комментировала и хихикала, какой смешной этот нуар, а одинокий романтичный герой-одиночка в плаще похож на эксгибициониста.
— Ну давай, распахни плащ, — подначивала она. — Вот сейчас. Сейчас самое время.
— Мама! — качала я головой.
— Ах, прости моя дорогая, — показывала она: молчу, молчу. И тут же снова отпускала какую-нибудь шуточку.
— Если ты надеешься, что я тебя больше не возьму, то зря стараешься, — отвечала я.
— А что значит «Люке де брюн»? — прочитала она название на афише, когда мы вышли.
— Лё ке, — поправила я. — Лё ке де брюм.
— Де бр-р-рюм, — передразнила она грассирующую «Р», которую учительница французского считала у меня идеальной.
— Пристань туманов. Или Набережная туманов, — перевела я.
— М-м-м, звучит красиво.
Сильный, сдержанный и немногословный. Таким был герой Жана Габен в том проклятом фильме. Я была в него тайно влюблена. В них во всех, одиноких героев с моральным кодексом самурая, безнадёжно влюблённых в роковых красавиц. И всё равно между Хамфри Богартом, героем «Касабланки» и Жаном Габеном — выбрала француза.
— Так не играют в рулетку, так в ней не выиграть.
— Разве есть способ в ней победить?
— Есть способ проиграть не так быстро.
Цитировала я маме. Не из этого фильма, и даже не из французского. Но тогда мне хотелось показать, насколько для меня всё это важно. А ещё, что в отличие от неё, папы, бабушки, дедушки и даже в отличие от Гринёва, я не собиралась в медицинский. Я в доктора не пойду.
— У тебя есть ещё целый год подумать, — говорила она. — И вообще, одно другому не мешает.
Я соглашалась, просто не желая спорить.
Она отступала, в надежде, что я передумаю.
— А знаешь, что, — вдруг сказала она, когда мы свернули в подворотню, чтобы сократить дорогу. — Куда бы ты ни решила поступать, не бросай французский.
Это были едва ли не её последние слова.
После её смерти я не сказала на французском ни слова.
И зачем только мы свернули? Почему не взяли такси? Ведь всего и надо было — остановиться. Или пойти другой дорогой. Но мы свернули…
.
— Может, квартиру обокрали? — спросила я Гринёва, оглянувшись по сторонам, со слабой надеждой, что ни Оксанка, ни тёть Марина, даже Урод тут ни при чём.
Следы пальцев на покрытой пылью тёмной мебели. Открытые шкафы. Передвинутые вещи.