– Петушок, – говорит молодая женщина. – Петушок, станет говорить Малыш, глядя, как шпиль блестит на солнце. Петушок…
Сверкающий петушок прочно связывается с крошечным растущим зародышем в ее утробе, и она прислушивается к себе, словно он должен был понять то, что она сказала, и как-то откликнуться. Но все тихо.
И тут она замечает в соседнем окне лицо своего милого, который как раз расплатился с шофером, принесшим перину, и улыбается ей так блаженно и упоенно, что последняя тень недовольства улетучивается. Она восклицает:
– Только посмотри, какая красота! Как же славно будет здесь жить!
Овечка протягивает ему из своего окна правую руку, которую он сжимает своей левой.
– Лето-то какое! – радуется она и описывает полукруг свободной рукой.
– Видишь, там состав ползет? Это узкоколейка в Максфельде, – говорит Пиннеберг.
Внизу появляется шофер. Он, видимо, успел зайти в лавку, так как салютует им бутылкой пива. Пробка отлетает со щелчком, который слышно даже на последнем этаже. Тщательно обтерев ладонью горлышко бутылки, шофер запрокидывает голову, объявляет: «Будьте здоровы!» – и выпивает.
– Будем! – кричит в ответ Пиннеберг, мгновенно выпустив Овечкину руку.
– Ну ладно, – говорит Овечка. – Теперь давай осмотрим эту комнату страха.
Это, конечно, удовольствие ниже среднего: после светлого сельского пейзажа, созданного самой природой, повернуться к жилищу, в котором… Что ж, Овечка непривередлива. Гладкую мебель с прямыми углами она видела от силы раз в жизни – сквозь витрину на Главной улице в Плаце. Но здесь…
– Пожалуйста, милый, – просит она, – возьми меня за руку и веди. Я боюсь, что опрокину что-нибудь или где-нибудь застряну и не смогу сдвинуться ни вперед, ни назад.
– Ладно тебе, не настолько все плохо, – несколько обиженно произносит он. – По-моему, местами даже вполне уютно…
– Да уж, местами, – откликается супруга. – Бога ради, что это такое? Нет, ни слова! Пойдем, я хочу все рассмотреть вблизи.
Они отправляются в путь, и хотя идти им по большей части приходится друг за другом, Овечка не отпускает Ханнеса.
Итак: комната представляет собой ущелье, не то чтобы очень узкое, зато бесконечно длинное – как конный манеж. Четыре пятых этого манежа забиты мягкой мебелью, столиками орехового дерева, шкафчиками, трюмо, жардиньерками, этажерками, огромной клеткой для попугая (без попугая), а в оставшуюся одну пятую втиснуты две кровати и умывальник…
Однако внимание Овечки привлекает стык этой одной пятой с соседней, загроможденной частью комнаты. Спальня отделена от остального помещения, но не стенкой, не занавеской, не ширмой, а… решеткой из реек, наподобие шпалеры для винограда, от пола до потолка и с аркой для прохода. Причем не из каких-нибудь простеньких струганых реек, а из красиво травленных коричневой морилкой, орехового дерева, с пятью параллельными выемками на каждой. Чтобы шпалера не выглядела слишком голой, ее увили бумажными цветами – розами, нарциссами, фиалками. А еще – длинными зелеными бумажными гирляндами, какие развешивают на пивных фестивалях.
– О боже! – произносит Овечка и садится.
Садится там же, где стояла, – опасности сесть на пол нет ни малейшей: везде что-нибудь да есть, всегда что-нибудь да попадется, – она опускается на плетеное сиденье фортепианного табурета (черного дерева), стоящего здесь при отсутствии пианино.
Пиннеберг молча стоит рядом. Он не знает, что сказать. Когда он снимал жилье, ему показалось, что все вполне прилично.
Внезапно в глазах Овечки загорается огонь, ноги снова обретают силу; она вскакивает, она подходит к увитой цветами шпалере, она проводит пальцем по одной из реек. Рейки, как уже сказано, имеют выемки, вернее сказать, желобки. Овечка смотрит на палец.