] не были бы ни к чему приписаны (переписаны и привязаны) их предикатом (прилагательным)»[62]. Иными словами, глобально-конститутивная ответственность Имени противостоит односторонней по определению ответственности предиката.

На литературном уровне это уже рассмотренная выше оппозиция язык/письмо, оба термина которой существенно эволюционировали у Барта по своему содержанию. Если в его первой книге «Нулевая степень письма» множественные и ангажированные виды письма [écritures] противостояли единству невыбираемого, «природного» национального языка, то в позднем творчестве язык рассматривается уже не как природный, а как социально-властный, «фашистски» принудительный[63], в то время как слово écriture утрачивает множественное число и начинает пониматься как интегральная деятельность Текста, который «ощущается только в процессе работы, производства»[64] и снимает вариативность ангажированных «социолектов». Залогом тотальной ответственности остается «работа»: если гипотетический «дровосек» из «Мифологий» своим целостным актом труда преобразовывал конкретный объект (превращал дерево в поленья), то современный писатель через производительную деятельность Текста достигает ответственности за весь мир и вырабатывает «ответственное представление о языке», отсутствующее в «произведениях», «приписанных» к определенной цели. Подчеркивая глобальный характер «письма» (и его ответственности), Барт даже предлагал заменить им понятие личностного Автора, посредством которого новоевропейская культура привыкла осмыслять писательскую ответственность (статья «Смерть Автора», 1968); впрочем, позднее, в своем оказавшемся последним лекционном курсе он отступает от этой слишком радикальной позиции и восстанавливает идею авторства[65].

На литературно-критическом уровне это оппозиция науки о литературе/критики. В книге «Критика и истина» (1967) первая из этих форм определялась (с предположительной оговоркой: «Если подобная наука однажды возникнет…»)[66] как «тот общий дискурс, объектом которого является не какой-либо конкретный смысл произведения, но сама множественность этих смыслов»[67], а вторая – как «другой дискурс, который открыто, на свой страх и риск, возлагает на себя задачу наделить произведение тем или иным смыслом»[68]. Прямо выраженная здесь идея ответственности («который открыто, на свой страх и риск, возлагает на себя задачу…») относится к «критике», к тому или иному ангажированному, свободно избираемому методу интерпретации; однако у «науки о литературе», интегрирующей множественность смыслов текста, есть и своя ответственность, обусловленная историческими обстоятельствами ее возникновения; мы к этому еще вернемся.

На социокультурном уровне это различение писателей и пишущих, которое уже послужило нам для выделения основополагающей оппозиции двух видов ответственности. Как и в случаях денотации/коннотации и языка/письма, различительным признаком этой оппозиции служит отношение к действию и труду. Писатель «действует, но его действие имманентно своему объекту, оно парадоксальным образом производится над своим собственным орудием – языком. Писатель – тот, кто обрабатывает (хотя бы даже вдохновенно) свое слово, и его функции полностью поглощаются этой работой»[69]. Напротив того, «пишущие» – это «люди „транзитивного“ типа»[70], и их «слово несет в себе дело, но само таковым не является»[71]. Писатель ответствен за мир постольку, поскольку этот мир совпадает с языком (то есть на самом деле – не вполне); а для «пишущего» объект и инструмент, мир и язык различаются, но это не сближает его с «дровосеком», человеком другого «транзитивного типа»: его «дело» опосредовано все тем же языком и потому не является прямым ответственным изменением мира. Можно сказать, что оппозиция писателей/пишущих характеризует не просто две разные формы ответственности, но и две разные формы ее социального отчуждения – с одной стороны, сакрализацию, то есть десоциализацию и деполитизацию писательского труда, а с другой стороны, девальвацию торопливых и разноречивых высказываний, с которыми выступают ангажированные интеллектуалы. Средством отчуждения в обоих случаях выступает язык как инстанция общества и власти.