Под утро со стороны запада гул самолетов. Идут на большой высоте на восток, целыми косяками. Серега говорит: «Это, братцы, война». А я ему: «Молчи, дурак», хотя и сам так думаю. От одного отделились несколько, слышим, в той стороне, где застава – взрывы. А с другого берега из тумана появились надувные лодки с солдатами. Насчитали полтора десятка. Как только достигли середины, я приказал «Огонь!» – половину расстреляли. Потом еще и еще, у меня даже ствол раскалился. А затем по нам ударили из минометов, второй серией накрыли. Очухался, в ушах звон, слева Сергей, посеченный осколками – справа, без головы, Пашка. Поднял глаза, а там ствол винтовки в лоб – ауфштейн! Кое-как встал – рядом чужой солдат в каске. Скалит зубы и толкает прикладом – форвертс! Спустя полчаса у развалин заставы таких, как я, построили человек пятнадцать, все в исподнем и пыли, видно, камнями завалило. Среди них политрук Куперман с разбитыми очками. Вперед вышел офицер и в него пальцем: «Юде?» Тот в ответ: «Я коммунист, а ты пошел на х…» Политрука тут же вытащили из строя, поставили напротив и расстреляли. А один солдат, с галуном на воротнике, подошел, расстегнул штаны и помочился на тело. Офицер захлопал в ладоши – браво, другие немцы хохотали.
– Твари, – потемнел лицом Исаев.
– Слушай дальше, – продолжал Ян. – Короче, попал я в лагерь для военнопленных под Тернополем. Кормили раз в сутки баландой из жмыха, а еще водили на работы: закапывать расстрелянных евреев из местного населения. К осени половина из нас отдала Богу душу. Оставшихся погрузили в вагоны и отправили в польский Хелм[26], откуда спустя год мне удалось бежать. В лесу наткнулся на польских партизан, а в сорок четвертом вступил в армию Людову. Теперь поручик, командую ротой.
– Да, досталось тебе, – нахмурился Исаев. – А почему не вернулся на Родину?
– Не иначе зов крови, – улыбнулся Новак, – ты же знаешь, я по отцу поляк. А если серьезно – побоялся.
– Чего?
– Оказаться снова в лагерях, только теперь наших. Помнишь приказ Сталина, объявивший сдавшихся в плен изменниками Родины и призывавший уничтожать их всеми средствами, а семьи репрессировать? Его зачитывали нам на плацу в Хелме.
– Был такой, помню. Но ведь ты не сдавался, вел бой до последнего.
– А чем я теперь это докажу? – навалился локтями на стол Ян.
Николай молчал. Сказать было нечего.
– Ладно, не будем больше о плохом, – закурил поручик сигарету. – У тебя-то как дела? Насколько понял, еще служишь?
– Да нет, брат, – ответил Николай. – Демобилизовался, следую на Родину, во Львов.
– Родители как, живы?
– А вот этого не знаю. Когда город освободили, отправил им несколько писем, но ответа не получил.
– Ясно. А где собираешься ночевать? На ночь выезжать опасно.
– Что-нибудь придумаю.
– А чего думать! Давай у меня. Есть жилплощадь.
– Не стесню?
– Обижаешь, – рассмеялся Новак. – Я пока холостяк и жениться не собираюсь.
Вскоре мотоцикл стрекотал дальше.
Квартира поручика оказалась в пригороде, в небольшом доме, рядом с частью, где он служил. Заехали во двор.
– Дзен добри, пан Новак – певуче сказала из соседнего молодая полька, стиравшая белье в корыте.
– Добри, – ответил тот, отпирая ключом дверь, – заходи, Коля, располагайся.
Внутри было чисто прибрано и уютно.
– Послушай, – сказал бывший пограничник. – А давай снимемся на память? Тут неподалеку фотография.
– Можно, – кивнул Николай. – У меня за всю войну ни одного снимка.
– А кроме хэбэ[27] у тебя что-нибудь есть? – продолжил Ян. – Хотелось, чтобы выглядели мы на все сто.