Однако разок нерадивость его сослужила человечеству хорошую службу: щупленький студентик в драном пальтишке, спеша на лекцию, забежал во двор, желая тем самым сильно сократить себе путь, чтобы не опоздать, поскользнулся, оступился, упал и сильно стукнулся головой о лёд, ровно три недели пролежал в коме, потом ещё три недели в реабилитационной палате, а выздоровев, решил, что следует ему поменять род деятельности, бросил факультет нанотехнологий и ядерной физики и перевёлся на факультет искусств, чем сильно разочаровал родителей. Мать рыдала, отец перестал с ним разговаривать – сын подавал большие надежды на поприще физики, но изменить ничего не мог. Молодой человек начал пропадать вечерами, читать книги, отрастил волосы, стал собирать их в хвостик, а потом и вовсе уехал во Францию. Мать его ходила в церковь, молилась за спасение души непутёвого сына, зажигала свечи перед иконами. Однако молитвы её услышаны не были. Сын не вернулся ни в родной дом, ни в лоно науки. И даже напротив, завёл друзей, неизменно одевавшихся в узкие брючки и разноцветные рубашки нежных пастельных тонов, разъезжал по миру с блестящими персональными выставками и вдруг вообще стал богат и знаменит. Чего бы желать больше? Но мать его была уверена, что всё это происки сатаны. Слёзы её не иссякали. Ладно, хоть отец ничего этого уже не видел – упокой, господь, его душу – скончался сразу же после того, как разгульная Франция распахнула свои страстные объятия несостоявшемуся физику.

И, вроде бы, ничего такого и не произошло, кроме разве что локальной семейной драмы, да только на первый взгляд. Теперь только открылась со всей ясностью Аристиппу его истинная роль в этой ещё не окончившейся истории. Не упади тогда молодой человек на грязном льду неухоженного двора и продолжи учиться, мир уже лет двадцать как прекратил бы своё существование, по крайней мере в своём земном воплощении, поскольку изощренный мозг бывшего студента-физика, а в мифическом будущем – несостоявшегося дипломированного специалиста-ядерщика, мог бы создать новое поколение оружия массового уничтожения. Мог бы создать, да не создал, чем отложил неминуемую гибель мира примерно лет на сто, а то и на все двести. И всё только благодаря нерадивости никому не известного, каких по России тысячи, дворника, которого с его незатейливой деятельностью, как и других дворников, видно лишь в часы вечернего заката, когда они выбираются из своих подвалов и сомнамбулами перемещаются в тесные убогие квартиры на первых этажах с топающими и орущими детьми над головой. Вот и получается, что Аристипп мир спас через свою халатность и безответственность. А сейчас всё это ему и рассчиталось, показалось чёткой картинкой. Помучился, конечно, малость Аристипп за слёзы матери упавшего студентика, но зато за спасение мира душа его чуть-чуть приподнялась над другими душами в общей адской мути.

Приподнялась, да вновь опустилась – не кончились ещё мучения Аристиппа. Но теперь он страдал не за тех, кого не знал лично при жизни, а за родных и близких. Вспомнил он и отца – запойного пьяницу, носителем чьих генов он по случайности или, напротив, по провиденью, являлся, и матушку – набожную и светлую старушку, едва слышно по вечерам читавшую тихие молитвы, и жену, родившую ему сына, женщину статную и крепкую, бившую его иногда за пьянство и безалаберность, да только недолго – всего-то три года, и сына, тихого мальчика, похожего во всём на бабку – мать Аристиппа, курчавого, с большими испуганными глазами, с внимательным и кротким взором, который-то, наверное, и отца своего не запомнил: через несколько лет семейной жизни забрала его мать и увезла в другой город, подальше от отца-алкоголика и дурных генов. Все эти лица, потускневшие, а потом и совсем забытые им при жизни, предстали перед Аристиппом со всей отчётливостью, в мельчайших деталях, настолько правдоподобных, что казалось, стоит открыть глаза, и они будут все тут, рядом, на расстоянии вытянутой руки. Тысяча иголок вонзилась в сердце Аристиппа, а когда оно стало привыкать к этой боли, боль сместилась, и теперь уже была невыносимой – как будто кто-то огромной тупой ложкой выскребал внутренности его когда-то живого тела. И невозможно было ни терпеть эту боль, ни остановить её, как невозможно было остановить свою злобу или простить обиды живым людям, но ведь именно поэтому за своих любимых и близких люди страдают сильнее, чем за других, так как совершают зло по отношению к ним сознательно и будто с некоторым упоением, что, мол, пусть и они мучаются, раз мучаюсь я.