– Какая корова? Я ничего не знаю. Я-то причем тут. Да за что мне на старости, да и всегда, всегда горе такое. Почему одни несчастья у меня да труд каторжный, всю-то жизнь маюсь. Ты знаешь, что пенсии у меня только-толечки на квартплату и хватило бы, ежели не субсидии. Ихнею субсидию, чтобы получить – сто раз вспотеть придется, в ножки не одному покланяться. Все мои сбережения сгорели в одночасье – заграбастал рыжий чуб с уральским пельменем, с кого спрашивать? Малая моя заначка – уйдет сразу, как заболею по-праски. Ты бы посмотрел как в мои годы робили, и не платили ничего. Нас баб на лесоповал гоняли. Окопы рыли в полный рост. Мужика у меня убили, брата в лагерях сгноили, из избы моей выгнали новые бары-бояре, землюшку кормилицу отобрали, чтобы хоромы свои барские построить. Козу милую продать пришлось. Скажи, где твоя справедливость? Эх, что говорить, что говорить…


Тут старушка села на снег и заревела навзрыд как малый ребенок, размазывая ссохшимися ладонями слезы по лицу, причитая и жалуясь на своё неприкаянное сиротство, на раздавленные каторжным трудом годы жизни, на своё вековечное несчастье, горе и обиду. Слова тонули в горьких всхлипываниях.

Невыносимо острая жалость к плачущей сгорбленной бабушке невольно охватила юношу. Он скорее подошел к ней, взял за руку и попросил:

– Не плачь. Ну, пожалуйста, не плачь. Будь по-твоему: отвезу я картошку тебе. Отвезу, честное слово. Пойдем же. Хрен тут разберёшься с вами со всеми.

Сказав это, юноша несколько пал духом: тогда и он получается вор, соучастник хищения. Каковы бы не были его размеры – это мерзко, гадко, это падение. В чем же честь? «Во имя чего поступить? – мрачно соображал юноша. – Во имя некоей правды, справедливости? Но где она и в чем? Я был убежден: совесть, честь – это важно. Прежде всего совесть! прежде всего честь! Что в совести суть гения человеческого существования, его происхождения и развитие. Отступать от своей главной сути – значит отступать от данного Богом и равнозначно природой предначертанного. О, жизнь! Как могут быть запутаны твои дороги! Какое мучение может быть жить! Боюсь разувериться в главной идее. Иначе останется – тихо умереть, сгнить заживо. Всегда умирают, когда уходит вера, за ней покидают силы. Мне кажется, я близок к этой черте. Дело, безусловно, не в картошке. Но бывает последняя капля, что переполняет чашу. Считается шизой, своею волей навсегда остановить сердце. А не шиза ли жить и знать, что в тебе умерло всечеловеческое я, угасла божественная искра. Зачем пустая надежда, сопровождающаяся до гробовой доски…Что, если здесь существенен и второй момент: часто бывает и так, что для понимания исключительно важного надлежит испытать смертельный ужас, почувствовать дыхание могилы. Если я возьму в руки пистолет и поиграю им, со взведенным курком, у виска – похожу мгновения по шаткой дощечке над пропастью царства Аида. Пойму ли я еще что-нибудь? В тот момент, когда уже готов буду спустить курок – вдруг отложу выстрел, скажем до утра. Утром погляжу: не дрогнет ли рука по-настоящему нажать на курок. Возможно, вместо былой решимости самоустраниться придет некое философское понимание какой-то истины. Я обрету вновь равновесие и перспективу».


– Бабушка, – произнес юноша. – Раз я дал слово, я сделаю, что обещал. Тебя же попрошу сделать одно одолжение. Скажи сначала, не завалялся ли где у тебя пистолет?

– Чего, чего? Пистолет!? …Откуда у меня и зачем тебе?

– Я, пожалуй, перемещусь в другую реальность: схожу в гости к Богу, или к дьяволу – к кому попаду. Мне многое здесь противно и гадко. Я, как ни прилаживайся, чужой всему. Еще, знаешь ли ты, что когда что-то не сделал, но должен или обязан был сделать, уже падший, уже подлец и вор. И все это копится подобно катящемуся снежному кому. Из мелочей, якобы незначащих, скапливается лавина едкой мути, которая сама отравится и погубит твое естество. Во времена былые, частично и ныне, делом чести считалось смыть позор несостоявшейся жизни, конкретных её обстоятельств, ставящих человека на колени, с помощью пули, отправленной в собственный висок.