– Не строй из себя невинную овцу.Тебя арестовали по подозрению в совершении контрреволюционных действий, – перебил Кривошеев. – Следствие НКВД разберётся во всём.

– Не надо лукавить, будто я рублю под собою сук, – сказал Ярошенко. – Моя судьба давно уже решена тобою. А беседу эту ты затеял лишь для того, чтобы развеять в себе некоторые сомнения, которые гложут тебя изнутри. Смута терзает твою душу. Ты боишься той жестокости, что процветает в вашей конторе. Боишься судного дня, который рано или поздно наступит. Тебя настораживают трения во власти на самом верху. Со стороны видно, как мучает тебя бессонница. Вон лицо-то какое серое. Или я ошибаюсь?

Кривошеев насупился и промолчал. Карандаш, который он вертел в руках заметно дрожал. Чувствовалось, что слова Марка попали в точку.

Ярошенко, поняв, что его высказывание возымело действие, продолжил атаку:

– Ты хотел бы уяснить для себя, почему одного за другим сажают в тюрьмы видных полководцев, именитых врачей, директоров производства. Ты не знаешь, кому задать этот потаённый вопрос, разъедающий тебя изнутри. Боишься, Афанасий Дормидонтович, что после этого вопроса сам можешь оказаться в тюремной камере. А наедине со мной можно говорить на любую тему, не страшась последствий. Я для тебя настоящая отдушина, в которой нуждается твоя душа.

Наступила небольшая пауза. Марк Ярошенко внимательно всматривался в лицо Кривошеева, пытаясь уловить внутреннюю реакцию собеседника. Но тот продолжал молчать, нервно перекатывая карандаш меж пальцев.

Арестант хмыкнул и вновь продолжил:

– Тебе очень хочется услышать мнение со стороны, чтобы облегчить свои терзания. Это как глоток воды в июльский зной. Твоя душа требует исповеди. Чем не подходящий случай, не так ли? Я безопасен, за дверями конвой, делай, что заблагорассудится, спрашивай о чём угодно – никто не заподозрит твоих истинных устремлений. Можно и побить в конце беседы, для маскировки, для отвода глаз. Бражников, вон, успел уже отвести душу.

Кривошеев, шумно сопя, дослушал арестованного до конца, не перебивая. В конце монолога арестанта его лицо налилось кровью, на шее вздулась вена и шевелилась, будто живая, брови взлетели высоко вверх. Сдерживая себя усилием воли, чтобы не запустить в лицо Ярошенко чернильницу, ухватившись за край стола, он со злостью выдохнул:

– Ну, знаешь, ты перешёл всякие границы, чёрт возьми! Что ты такое городишь? Хотя, – Кривошеев достал из кармана платок, вытер вспотевший лоб, – такое поведение мне знакомо. Это обычная реакция любого преступника, когда его загоняют в угол – шипеть в бессилии или выкрикивать оскорбления. Это животный инстинкт, так сказать. Собака тоже рычит и скалится, когда предчувствует свою погибель.

– Я не преступник и не собака, да и умирать пока не собираюсь, – вставил Марк Ярошенко. – Говорю то, что не осмелится сказать тебе ни один человек, даже из самого близкого твоего окружения. И ты, злобствуя сейчас, внутренне рад тому, что услышал от меня.

– Говори, да не заговаривайся. Всё, о чём ты тут мелешь, будет занесено мною в протокол допроса.

– Ты не сделаешь этого, – убеждённо сказал Марк и усмехнулся.

– Почему? – Кривошеев с удивлением глянул на арестованного.

– Ложный протокол я не подпишу, а правдивый составлять не в твоих интересах – самого заподозрят в инакомыслии.

– Ну, ладно, ладно, не шебаршись, – поспешно выговорил Кривошеев каким-то деревянным голосом, и в этом тоне, в этой внезапной суетливости Ярошенко почувствовал, что разговор ещё не окончен.

– Что ты ещё хочешь услышать от меня? – спросил он сухо, облизнув пересохшие губы. Кривошеев заметил это движение, тотчас налил в стакан воды из графина, придвинул к арестованному. Тот взял его двум руками, выпил.