– Ах, во ты о чём, – усмехнулся Ярошенко. – Теперь понятно, откуда ветер дует, – он глубоко вздохнул и шумно выдохнул, будто избавился от какой-то преграды внутри, которая долгое время мешала ему дышать полной грудью, и уже облегчённо продолжил:

– Насколько мне известно, в нашей стране не запрещена свобода слова. Разве не справедливость была главной целью революции?

– Ты революцию не делал, Ярошенко, и не тебе судить о её главных целях. В то лихое время ты в навозе копался, а сейчас заявляешь о своих правах, – Кривошеев пренебрежительно сжал губы, в глазах на миг блеснули два хищных огонька, очень похожих на взгляд волка, который Марку довелось увидеть однажды в тайге. – Нормы установлены советской властью, и всякого рода отребью не дано их обсуждать! Вот отправят тебя в лагерь, тогда сравнишь, какие там нормы, а какие здесь.

Марк приподнял ладони и пошевелил пальцами, словно собирался сжать кулаки и наброситься на Кривошеева, но затем снова положил на колени.

– Менять нормы выработки я не призывал, а лишь попросил мастера выгружать дрова на входе в печь. На том расстоянии, которое заложено в нормах, а не за полсотни метров от неё. Перетаскать десять кубометров за смену и загрузить печь при таких условиях невозможно. Норма становится невыполнимой, и, значит, каждую смену я терял кусок хлеба, – Марк внимательно посмотрел в глаза Кривошееву. – А у меня малые ребятишки, они есть хотят.

– О ребятишках вспомнил? – оживился вдруг Кривошеев. – А думал ли ты о них, когда бросал печь безнадзорно и, сломя голову, бежал в церковь?

– Не было такого, гражданин следователь. Печь я ни разу не оставлял без присмотра, – ответил Марк, с горечью понимая, что здесь, в этом кабинете ему не дано доказать обратного, а значит, и в суде оправдания не будет, значит дальнейший разговор бесполезен. В этом кабинете уже заранее всё решено. И он умолк.

Кривошеев безотрывно смотрел на арестованного, будто гипнотизировал его и ждал результата в виде откровенного признания. Ждал, когда тот вскочит со стула, упадёт на колени и начнет умолять о помиловании. А он, вершитель судьбы этого несчастного человека, будет ходить подле него, упиваясь властью над ним. Как это было совсем недавно в Соловецком лагере.

Но такого не происходило. Ярошенко по-прежнему сидел и молчал, словно набрал в рот воды. Потом, будто встрепенувшись от каких-то потаённых дум, неожиданно заговорил:

– А ведь ты мстишь мне, Афанасий Дормидонтович! Мстишь за те слова, которыми я тебя наградил перед высылкой из Украины. Радуешься, что судьба вновь свела нас с тобой, и торжествуешь в преддверии этой мести. Удачная возможность поквитаться…

Голос Марка, вспыхнув вначале, потух на последних словах. Эти слова были произнесены таким тоном, будто Марк сожалел о чём-то.

– Всё, что изложено в доносе, – выеденного яйца не стоит, и ты это знаешь, – заговорил он вновь после непродолжительной паузы. – За такую провинность можно только пожурить, наказать рублём. Но ты решил воспользоваться безграничными правами сотрудника НКВД. Тебе достаточно гнусного доноса, чтобы упрятать меня за решётку. Ты эту возможность не упустишь, раздуешь потухший огонь, чтобы я в нём сгорел заживо.

– Смелый ты, однако, Марк Ярошенко. Вольно и красиво излагаешь, – Кривошеев встал, заходил по кабинету.

На несколько минут воцарилась тишина, изредка нарушаемая странным шарканьем сапожных подошв конвойного за дверью. Тот, видимо от безделья, тёр для чего-то носком сапога половицы.

– Напуганные арестанты обычно скулят, просят о помиловании, оговаривают один другого, некоторые даже валяются в ногах ради скорейшего освобождения, – продолжил Кривошеев и вернулся за стол. – А в тебе, как я и предполагал, контрреволюционный дух не выветрился до сих пор. Вот и решил я пригласить тебя на задушевную беседу. Убедиться, так сказать, не ошибаюсь ли в своих предположениях? Вдруг покраснела душа белой контры? Вдруг созрела на уральских просторах за шесть лет? Вдруг у тебя изменились взгляды на жизнь?